воскресенье, 27 сентября 2015 г.

Десятилетие вне свободы старообрядческого епископа Геронтия Петроградского и Тверского

kostromka.ru

13/IV-1932 г. в 11½ часов ночи неожиданно прибыли члены ОГПУ к моей квартире и срочно потребовали открыть двери. Я спокойно открыл, бывши в одном белье. В этот день на четверг на 1 (14) апреля было Марьино стояние. Богослужение кончилось в 10 часов вечера. Мне 1 (14) апреля был день тезоименитства, нужно дома еще помолиться Ангелу Хранителю и своему святому, а главное – прочитать правило ко св. причащению. Только что кончил правило, а каноны оставил до утра: был в усталости; лег на кровать, не успел заснуть. Слышу – стучат… Полагал, сын или кто из своих, но стук был незнакомый. Когда открыл – отпер – дверь, со мною вместе взошли около 5 человек. Старший из них прочитал ордер. Поручено им сделать обыск и меня арестовать. Я покорно и спокойно, безоговорочно во всем подчинился.
Подобные действия были еще и у суседей. Их арестовано было более 10 человек.
Обыск продолжался до 8 часов утра. Около 5 часов утра явился сын Геннадий Григорьевич. Попросил, как обычно, прощения и благословения, объявил, что и он арестован. Других разговоров не было разрешено. При обыске у меня ничего подозрительного не нашли.
По окончании обыска предложили вежливо-спокойно: взять с собой 2 пары белья, 2 полотенца, мыло и хлеба.
В квартире у меня хлеба не было, попросил у хозяйки внизу, у м. Агриппины. Она дала мне булку белого хлеба, у меня нашлась пачка пиленого сахара, 500 грамм, и печенья – около 100 грамм. Взял часы и денег (было около 100 руб.) и 2 пары очков.
На машине (черный ворон) я был быстро представлен в Шпалерку. Там опять снова обыски, там я увидел много знакомых… Быстро все были размещены, и я оказался в одиночке. Камера была 6–7 квадратных метров, в ней и уборная и кран для умывания, отопление центральное.
Я полагал, что это была какая-то ошибка, не чувствуя за собой никакой вины, и что меня должны через 2–3 дня выпустить, а особенно к воскресенью. Но прошло воскресенье; 5 недель поста и Вербное пришлось пробыть, думая: неужели мне придется и Пасху быть вне свободы? Да, пришлось быть.
В четверг 1 (14) апреля утром дали мне хлеба 400 грамм, а в обед на первое хорошие мясные щи и на второе каша. Все с мясом и с салом.
Я, по случаю Великого поста и так как я мяса уже не ел более 20 лет, от мясной и скоромной пищи отказался. Пришлось пользоваться хлебом и холодной водой и кипятком 2 раза в день. Пришлось обдумать, какое мне должно быть меню. Я решил: пайку хлеба разделить на 2 части: одну на обед, а другую часть на ужин.
Но, чтобы хлеб был спорее, я, разломив надвое, клал его сушить. 100 грамм употреблял с холодной водой – это первое, а на второе еще 100 грамм с кипятком и солью, и тут же и третье – это сахар. Но, так как его было мало, я решил каждый кусочек разбить на 4 части – на 4 дня, а одну четвертую часть еще разделял на две части, на обед и на ужин. Так получилось мое меню очень хорошо.
За все слава Богу! Спросил я, когда будет у меня следователь или допросы и в каком положении я? Ответа не было.
Давно у меня была мысль и желание, чтобы найти время и уединение, чтобы докончить свой пост и затвор пострига. По уставам, после пострига во иночество в особом затворе нужно быть или 40 дней, или 8 дней. 8 дней я отбыл, а за 32 дня считал я себя в долгу.
Вот я, обдумав, и понял, что Сам Бог дал мне эти дни для этого. С первого дня начал я по два правила ежедневно молиться, и больше, но, к сожалению, только поклонами и молитвами. Книг никаких у меня не было. Но некоторые дежурные не позволяли молиться. Я им доказывал, что это моя гимнастика. Немало было с ними спора и пререканий.
Лестовка и крест были отобраны. Из спичек я сделал крестик и на груди и на рубашке огарком спички написал крестики, а лестовку сделал из полотенца: оторвал кромку вдоль и навязал узелков 50 штук – это было поллестовки. Но это изобретение часто отбирали. От полотенца осталась только ленточка. Но было еще одно полотенце в запасе.
Время шло быстро. Прошло пятое воскресенье и Вербное – а я все еще тут. Понял, что, видимо, и Пасху придется тут же быть. На Страстной, вспоминая все песнопения и чтения, – очень было не легко быть лишенным свободы.
О, как приятно было в душе пропеть: «Чертог Твой, Спасе, вижу мой украшен…».
А в четверг великий, пяток и субботу неописуемо рвалась моя душа и сердце – на свободу. Но сознавая, а как раньше християне – еще больше терпели… Да, так, видимо, угодно Богу! За все слава Богу! Вот приходит Пасха. Канон Пасхе я раньше знал на память, стал проверять: двух–трёх тропарей не упомню. Наконец, упомнил, но порядок как бы забыл. «Господи! – взмолился я, – помоги, научи!» Слава Богу! Все вспомнил… Радость была неописуема. Без счета, несколько раз, канон я пропевал в уме и на 18, и на 16 и на 6 – по молебному уставу и по уставу всенощной. Может быть, я этим погрешал, но по 3–4 всенощных пел на день, были совершены и молебствия по нескольку раз на день.
Пасху разговеться мне пришлось очень хорошо. Часть булочки скушал и печенья – по 1–2 штуки на обед и на ужин, ничего не было скоромнаго.
К пасхальному молебну я прилагал и другие – но одни запевы, тропарей не помнил.
Пока был на свободе, я не знал наизусть молитву «Спаси, Боже» и «Владыко многомилостиве», что за всенощной, а там научился. Тем святым, какие указаны в молитвах, я ежедневно стал молиться – как они по порядку указаны. Легко заучил наизусть читать указанные св. молитвы.
Так прошла св. Пасха. Но очень трудно – быть вне свободы, особо в такие великие дни. До отдания я молился, как на Пасхе, – читал и пел канон Пасхе за все, и за молебны и за всенощные.
Но вот неожиданно на Фомино воскресенье ночью, около 2-х часов ночи, вызывает меня следователь в его комнату. Человек очень строгий, крикливый и несдержанный, строго требуя осознания моих проступков и каких-то особых преступлений. Я просил его напомнить – каких, ибо я никаких преступлений не знаю за собой. Выгнал меня в коридор, сказал: «Продумай», – и так было раза два или три. Более часа сидел в коридоре; опять вызывает. Начал писать протокол, даже то, чего я не говорил. Я, прочитавши, зачеркнул не говоренное мною. Он, из себя выходя, закричал, грозя: «Расстреляю!» Я спокойно говорил: «Пожалуйста. Но зачем кричать?» Пришел еще из начальства один человек в комнату. Тогда и он стал скромнее.
Я стал просить о свидании или передаче, у меня начали ноги отекать и в сапоги не входят, и зубы начали качаться все. «Два года продержу в одиночке и никаких передач не разрешу, засажу в карцер», – так положительно он мне заявил. И после долгих споров писания протокола я подписал его после трех-четырех исправлений. Прогнал меня сурово и из комнаты. Придя в камеру, я спросил: «Что это такое – карцер?» Мне объяснили, что там хлеба дают 200 грамм, и без постели и без горячей пищи.
Я решил на Фоминой неделе попробовать, могу ли я пробыть на 200 грамм хлеба и прожить, как в карцере? У меня осталась в запасе одна пайка, 400 грамм хлеба. Я ее высушил на запас для поддержки себя, если попаду в карцер.
После этого допроса и заявления мне от следователя, что «два года продержу в одиночке», мне пришлось еще скромнее и воздержаннее себя вести, а особо в сахаре. Его было очень мало.
После Пасхи, несмотря на устав отменения поклонов, я свой долг старался исполнять; дабы не остаться в долгу, совершал 2–3 правила на день. Уже не 32 дня (какой у меня был долг), но и больше, как примет Бог.
Но очень был обрадован до отдания Пасхи, ежедневно утешая себя пением пасхальнаго канона с прибавлением запевов св. – кому нужно, судя по усердию.
Немало меня смущали кушать мясное, но я не ел – Господь помогал. Оставляли миску со щами и кашу на сутки – обратно сдавал им.
Вот тут неожиданно в углу увидал азбуку перестукивания, и каждый день соседи и мне стучали. Как-то начал учиться. Но дежурный увидал и меня проругал, я решил оставить все это.
Очень высоко было окно в камере, и с козырьком, но я решил посмотреть в окно, что там можно видеть, и я увидал на прогулке некоторых знакомых своих.
Был я в 3-м этаже. Я решил с ними из окна похристосоваться – окно немного было открыто. Опять увидел меня дежурный и опять еще больше проругал, грозя, что и молиться не даст и в карцер посадит. Кончил и это.
В июле еще был допрос, и также с шумом и криком. Объявлено было обвинение по 58 статье, пункт 10 и 11. Я спросил о указанной статье и пунктах, следователь на это ничего не сказал.
В августе еще был допрос о якобы какой-то переписке с заграничными, я все объяснил, что никогда не было. Было мне письмо, требовали адрес и обещали присылать мне посылки. Я категорически отказался. Ответ на письма – в делах, указал и папку. Но он, следователь, видимо, знал все. Этот следователь очень вежливый, и он мне объяснил о статье. Я ему заявил, что обвинение неправильно. Он ответил: «Это дело следователя».
Цинга увеличивалась все более и более. Ноги отекли так, что и в галоши не убирались. Я одну пару белья разорвал на портянки, но, несмотря на это, ноги стали зябнуть. Еженедельно писал заявления. Ответа не было. Часто вызывал врача, но опять бесполезно. Врач обещал дать лекарство, но не дал. Я ему сделал замечание. Он мне сказал: «Тебе нужно не лекарство, а питание». Я ответил, что не дают. Он посоветовал написать начальнику Тюрьмы и сам прописал мне 500 грамм молока и 100 грамм белого хлеба на каждый день.
Три дня было скоромных до Успенского поста. Я молоко употребил, а на Успенский пост отказался, а получал только хлеб, 100 грамм, белый. Зубы еще более начали качаться, на ногах оказались пятна цинги. А лечить нечем.
Когда я написал начальнику, он прибыл в камеру со своим адъютантом. Подробно ему объяснил все. Он обещал разрешить передачу. Я указал даже телефон нашего дома.
Через двое суток, накануне Успения, стучат в окно. Спросили фамилию – оказывается, это передача. Одно место – теплые вещи, а другое (около пуда) – очень хорошая передача. В ней были и свежие помидоры, и рыба, и масло, и сахар.
Накануне Успения я вкусил с особым аппетитом помидор с белым хлебом досыта, а в Успеньев день было полное богатое разговение вместо Пасхи. И потом через неделю тоже и так далее. Через 2 недели зубы окрепли, пятна на ногах пропали, и я хорошо окреп. А за 5 дней до этого зубной врач предложил мне все зубы вытаскать, так как их рукой можно было легко таскать, очень все качались. Через три недели я свободно кушал ими и твердую пищу.
Камера моя была чище всех, и во всем был порядок, меня хвалили начальствующие, и мне очень понравилось быть в одиночке. Один я и помолюсь, и в уме попою. Никто не мешает, и у меня весь день был в работе: два раза уборка камеры и натирка пола и молитва. Очень было хорошо. Слава Богу за все! Два раза в месяц был в бане. Душ. На мытье давали 10 минут. Водили по одному. Если кто встретится, то нужно обращаться лицом к стене, загораживаться, чтобы не смотреть и не видеть. Мыться успевал, но под душем. На прогулку меня не выпускали 5 месяцев, а потом выводили одного на 10 минут. Были случаи: наши увидят, начнут кричать мне в окно – сразу же прекращается прогулка. Когда выходил на прогулку, меня мотало как пьяного, с трудом ходил определенный круг. Кверху смотреть было воспрещено. А если посмотришь кверху, сразу же прекращается и прогулка. Так нередко было.
В конце сентября приходит дежурный в камеру и заявляет: «Собирайся, пойдешь в общую камеру». Я почти со слезами его просил оставить в одиночке, но он ответил: «Так приказано».
С трудом забрал вещи, пошел. Подошли к одной камере, спросили, как фамилия. Оказался там один с моей фамилией – это племянник; нельзя, повели дальше. Спросили и там фамилию и открыли дверь: камера очень переполнена – вместо 25 человек было 50 человек.
Меня втолкнули в камеру, и я сел у двери на свои вещи – даже и протянуть ноги нельзя. Оказалось в этой камере двое из наших. Они упросили старосту меня пустить на их место. Староста согласился.
Вот тут, в камере, и шум до драки, воровство, теснота. Но с людьми не менее полсуток я не разговаривал – отвык говорить, а потом начал, разговаривал со знакомыми. Они мне сказали, что недалеко тут в камере и сын и другие родные. Оказалось, что сын в одиночке был со мной рядом, он и стучал мне, но я этого не знал.
Когда на прогулку пошли люди из той камеры, где был сын, он меня узнал, а я его не узнал. У него была большая борода.
Через 2–3 недели пришлось на прогулке и его лично видеть. Прогулка в общих камерах была до 30 минут. Вот тогда я узнал, сколько наших было вместе со мною.
Передачи кушали мы вместе со знакомыми. Но были случаи – нас лишали передач. Приходилось быть на пайке, я на одном хлебе. Они кушали все предложенное.
В ноябре объявили, что я осужден КОГПУ на 10 лет в лагеря по 58 статье, пункт 10–11. Следователь мне говорил, что была предложена мне крайняя мера наказания, но Москва отменила, дали 10 лет.
Спокойно выслушав, заявил им: «А больше нельзя?» Отвечали: «Нет». «Слава Богу! – ответил я. – Вот мне теперь 60 лет, да 10 лет пробыть в лагерях – должен я жить до 70 лет, чтобы честно срок отбыть. Тогда можно или умирать, или домой». Все были поражены моей спокойностью и смелостью. Слава Богу! – теперь и свидание дадут.
Через короткое время нас переправили всех в тюрьму, называемую Кресты. Там пища была только рыбная и всегда без мяса. Для меня это было хорошо. Но очень тесно было в камерах. Около месяца пробыли там. Потом нас переправили в тюрьму, так называемую Нижегородскую, и там теснота. Эта называлась этапная тюрьма. Мы там – все родные – оказались вместе.
Начали готовить этапы. Нас назначили в Лодейное поле, а привезли в г. Соликамск.
Перед отправкой с вещами нас, человек 10, поместили в камеру, где были т.н. урки – воры и бандиты. Мы догадались: вещи все поклали в угол, а сами сели у вещей. Они твердо заявили: сейчас будем делить посылки и кушать вместе сухари и ваши посылки. В это время они о пол точили пряжки от жилетов, чтобы, возможно, резать мешки. Мы были в ужасе. Ожидали, а что будет дальше? Рядом в камере раздался необыкновенный шум и драка. Там было до 15 человек урок и 5–6 человек с 58-й статьей, из них был один особый силач – богатырь. Урки его не знали. Сразу также предложили урки делить посылки. Силач строго сказал, чтобы никого они не шевелили. Но они не удержались – один мешок разрезали. Этот силач взял что-то в руки (мешок или что-то твердое) и начал их так сильно бить, что все оказались в крови, и все заорали, закричали что есть мочи. Сбежалась охрана, и стрельцы отперли камеру. Прибежал начальник тюрьмы. Силач еще продолжал свое дело. Никто не в силах был побороть его.
Начальник приказал уркам выйти и всех проругал – зачем соединяли 58 статью с урками. От нас убрали урок, бывших в нашей камере, а к нам поместили по 58 статье.
Окровавленные, жалуясь начальнику, урки просили наказать силача. Начальник спокойно ответил: «Вы свое получили по делам вашим, а впредь не суйтесь воровать». А силачу сказал: «А ты бы полегче бил». Тот ответил: «Очень легко, если бы посильнее – всех бы насмерть уложил». Сразу все притихло.
Через несколько часов мы оказались в вагоне с решетками (одна половина урок, а другая по 58 статье), где мы были почти все, и я со своими родными и с сыном. Ехали до Соликамска 14 дней. В дороге сквозь решетки урки ухитрялись обворовывать людей по 58 статье.
Путь был очень благополучен до г. Соликамска. По прибытии в Соликамск урки успели освоиться с находящимися там урками и решили сделать на нас, 58 статью, нападение. Когда пошли в баню, вещи все были оставлены на дворе в заборе, поставлены были дневальные, но все-таки часть хороших вещей была украдена.
Когда же после бани поместили всех в барак, мы, по 58 статье, отделились на особые нары, а урки особо; ночью пригасили они огонь (это были лампы без стекол), и вот в темноте началось – и побоище, и кража. Был необыкновенный шум, крик. Люди по 58 статье вещи все положили в головы, а сами окружали их, лежа на нижних нарах; а урки влезли на вторые нары и разобрали их, где были вещи, и начали их удить – доставать. На крик и шум сбежались все начальствующие. Темнота, шум, крик, драки. Нелегко было все это усмирить. Утром почти всех отправили в лагеря, кого в Красновишерск, кого в Пермь и др. лагеря. Остались часть инвалидов. И сразу всем были предложены работы. В Красновишерск ушли два племянника, а сын в Пермь, а я остался со старцами. Мы сразу же организовали плотницкую бригаду, бригадир был Х. Марков. Приступили к работам переустраивать в бараках нары.
Через 5–6 дней меня выделили в санитары. Старший санитар заболел, мне пришлось быть за старшего санитара. Очень нелегко было навести порядок. А тем более – я неопытен был в деле вешать хлеб, меня обвешивали. Когда хлеба не хватало, я добавлял своими сухарями из посылок. Но я настоял, чтобы положенное все получить – что полагалось для больных. Пища сразу же получилась очень хорошая, и все больные были очень довольны. Был приказ, чтобы от больных никто не имел права брать пищи, что им полагается, под строгой ответственностью. На другой же день утром являются ко мне бухгалтер-пьяница, 2–3 лекпома, просят мослов. Это значит, на каждого дать около 1 кг мяса. Я отказал, указал на приказ. Мне пригрозили и обещали мне отомстить, ибо это у них был как закон – поедать мясо от больных.
Начальство было очень довольно за введенный мною порядок, а больные еще больше были благодарны за хорошую пищу. Я сам мяса не ел, и у меня были хорошие посылки.
Но вот пред этим всем – когда мы, инвалиды, остались в Соликамске – начальник решил у всех обрить бороды (нас с бородами было около 10 человек), применили насилье. Мы все забрались на верхние нары и не шли к парикмахеру. Начальник применил хитрость и вызвал меня как бы условиться о ношении бород. А как только я сошел, четверо взяли меня – кто за руки, кто за голову – и насильно остригли мне бороду, а потом и другим. Это было для меня особое горе и печаль. Но на все нужно терпение. Слава Богу за все! Но вот случилось несчастие. Бригадир Марков, бывши вместе с нами в бане в городе, уронил бушлат в состав дезинфекции, и половина бушлата была мокрая. Мы с трудом отжали. Он надел мокрый бушлат и пешком пошел в лагерь, а лагерь наш был от города около 2–3 километра. Дорогой сильно простыл (был мороз 38о), сразу же он слег, 4 дня полежал у меня в лазарете и умер от воспаления легких. Мне вместе с другими пришлось его похоронить на особом городском кладбище. А других хоронили на кладбище для заключенных. Приезжали его родные на могилу и мне привезли запасные тайны и епитрахиль коротенькую с поручами.
Злоба на меня росла все более и более от тех, кому я не давал мяса, сахару и т.п. от больных.
Неожиданно был проездом у нас в лазарете профессор медицины Бек-Домбровский. Больного его насильно также обрили, он носил бороду. Это ему было большое оскорбление.
Так же неожиданно и меня снимают с работы, судя по жалобам указанных врагов, и помещают в самый грязный барак, где неописуемы были вши, грязь, воровство, урки делали что хотели. Спали все одеты, даже с сонных снимали обувь и одежду. Там мне пришлось пробыть с полгода. Вшей мы не искали, а просто сгребали и бросали, а грязь была необыкновенная.
Когда профессор Бек-Домбровский приехал в Соликамск на ревизию, позор и стыд был для всех. Заместителя меня, старшего санитара, накрыли с медсестрой в кабинке, санитары все спали. В бараках и лазаретах неописуемая грязь, вшивость, беспорядки. Больные беспомощно стонали. Со слезами жаловались на бывшие безобразия. Были арестованы 2 лекпома, и 3 санитара, и медсестра и сняты были с работы. Меня кругом обворовали, но опять просили быть старшим санитаром, я отказался. В один месяц сменили немало людей. Мне было поручено делать описи вещей после умерших, а их было накоплено много.
При сдаче моей работы старшего санитара мною все было сдано безупречно и были показаны излишки белья и казенного, и свойского. После по злобе хотели предать меня суду – откуда оказались у меня излишки? Пришлось всем начальствующим, к стыду их, все им доказать. Было так: с половины января и до марта хоронили умерших без белья и без гробов. А когда они поступали в лазарет, им выдавалось лазаретное белье, частью было в ходу и свойское белье. Ясно, после умерших белье оставалось как излишки. С апреля приказано было хоронить умерших в гробах и в белье; тут недостача: списывали белье по числу умерших, а распоряжения были не приказом на бумаге, а на словах. Вот когда все было объяснено, увидали, что я был прав и одной даже тряпкой не пользовался, ибо я не пил и не курил и никуда не ходил.
Опять усиленно стали просить быть старшим санитаром или кладовщиком. Я отказался.
Летом нужно было отправить вещи заключенных в Красную Вишеру. Зимой, когда приезжали этапы заключенных, они в Вишеру уходили пешком (120 км), а вещи оставляли в Соликамске, где их почти начисто обкрадывали.
И вот этих полупустых корзин и сундучков нагрузили на баржу около 1500 штук и решили послать меня перевезти и там заключенным сдать, каждому особо согласно списков. Я знал, что сундучки окрадены, ехать отказывался, но они еще раз хотели отомстить мне, насильно послали меня со стрелком.
Когда я прибыл на берег реки, где была баржа, мне вручены были списки заключенных, кого вещи, их было 12 списков. Мне сказали, что в барже 12 груд – судя по спискам. Когда мы со стрелком проверили – оказалось только 10 груд, и в них была недостача, где 5, где 10 штук. На сундуках и корзинах был при приеме поставлен вес – 10, 12, 15 килограмм, а при нашей проверке оказалось – наполовину вытащено. Срочно я потребовал составить акт. Пригласил кладовщика, и он, и стрелок, и я подписались, что вещи не в целости.
Парохода не подавали 3 дня. В это время водоливы баржи еще и сами старались красть. Вновь еще пришлось составлять акты, и в барже я обнаружил топор и выкраденные вещи, не успели водоливы вынести. Но они не сознавались. Ключ от баржи был у них.
Когда прибыли в Вишеру, нужно было на берег все выгрузить, и там крали до усталости. Я сразу же заявил в 3-ю часть и потребовал охраны. До 10 человек обнаружили воров.
Но вот когда прибыли заключенные получать свои вещи, а вместо вещей были почти пустые корзинки и сундуки – вот тут мне была неописуемая и ругань, и готовы были меня убить. Истерики, а особенно жещин, они были неисчислимы. Пред начальством я указал акты и что я вещи не принимал – все было указано, и стрелок удостоверил. А обиженные заключенные требовали своего.
Представители 3-й части меня оправдали. Вызвали начальника г. Соликамск. Хотели его предать суду, но и он оправдался, что он ни от кого не принимал вещей, а принимали кладовщики, и принимали без описи вещей, и не имели права и требовать. Кто принимали – их уже нет. Кто посажены, а кто умерли.
Но мне всех более пришлось переживать. Целый месяц я раздавал вещи и сильно заболел от расстройства. Положили меня в лазарет. Лежал полтора месяца. А в это время было освобождение заключенных по болезни, и я был освобожденный. Ехать домой по болезни я не мог, а когда выздоровел, пришло распоряжение никого более не отпускать. Нас, несчастных инвалидов, осталось более 300 человек, а до тысячи были освобождены. И тут горе и печаль. Но увы! Ничем не поможешь. Нужно терпение. Слава Богу за все! По выздоровлении меня назначили дневальным и старостой в бараке, где помещались санитары, медбратья и разные должностные лица. Неожиданно в числе санитаров был И.В. Парфенов – Владыка Иринарх. Он жил со мной около 3-х месяцев. Радость у нас была неописуема. Но неожиданно он был отправлен в другой лагерь.
Нередко подкрадывались воры в этот барак. Однажды вора поймали. Я не дежурил, а дежурил старик – мой помощник. Жильцы, поймав вора, решили сами наказать его. Били более 3-х часов. Вор был в бессознании. Просил добить его до смерти. Когда я был разбужен криком жильцов, меня отстранили, говоря: «Вы на отдыхе, дело не ваше».
Жильцов всех было более 200 человек. Били вора не менее 100 человек. Полумертвого повели, т.е. понесли, на вахту, а там вора узнали, он уже десятки раз был пойман. И там грозно его приняли. После этого, к удивлению, он остался живым. Всем ворам говорил открыто: «Не ходите воровать в этот барак – очень сильно бьют и там строго охраняют». Воров было ужасно много, трудно было ходить из барака в барак, даже и по ночам воровали.
Неожиданно сделано было распоряжение: 2 барака огородить колючей проволокой. И как было все готово, всех урок из бараков вызвали – очень строго, умело и неожиданно, – и все были изолированы за колючую проволоку. После этого удаления воров житье в лагере было очень хорошее – ни воровства, ни обид никому не было.
Для больных было 10 больших бараков, и вот в одном – мимо которого была езда – много было воровства за год. Три старших санитара были арестованы и преданы суду. Никто не хотел в этом бараке быть старшим санитаром. Врачи облюбовали меня. Долго я не соглашался и поставил им условия, чтобы бороду мне не брить (а перед этим меня еще раз насильно в бане обрили) и чтобы санитаров кормить из больничного котла, чтобы они были сыты и чтобы не воровали. Я дал согласие. Принял барак, больных было около 200 человек; сразу же я сделал арматурные списки выданных им вещей, и они должны были в получении расписаться и сами себя охранять, сознавая, что за утерянные и пропавшие вещи они отвечают. Сразу и воровство сократилось, порядок был образцовый в бараке и среди больных.
К весне 1934 года объявили, что лагерь в Красной Вишере закрывается и больные будут переведены в другие лагеря.
Зимой кому-то из воспитателей в ум пришло сделать какое-то запугивание заключенных. Среди лагерников были старцы неработающие и старики, а старицы были как бы монашки, у всех были на платьях и на одеждах кресты. И вот объявили, что их живых будут зарывать в землю – хоронить. Собрали их до 50 человек, до 10 могильщиков и нарядили, как духовенство, в рогожные ризы, и дьяконы в стихарях рогожных – вместо кадил с горшками на веревках. Повели их как бы на особое место хоронить, дорогой пели злоумышленно, развращенно как бы молитвы и ектинии. Осужденные шли спокойно. Народу, лагерников, вышло смотреть более 1000 человек. Привели к месту похорон, пели издевательски, кощунственно песнопения, кадили, кланялись. Нужно бы смеяться, но никто не смеялся. Приказано было кончить. Все разошлись. Также пошли в бараки и присужденные на смерть. Когда узнало об этом высшее начальство, учредителям этой постановки попало всем – и выговоры, и до ареста. Так кончилась указанная выдумка бесславно и во вред и им, и другим.
Было 3 женских барака, а мужских более 15 бараков. Разврат был неописуем. Женщин мало, а мужчин больше. Доходило до изнасилования мужчин женщинами. Узнало высшее начальство – сразу всех женщин удалили, особенно развратных. Был хороший порядок в лагере.
К весне всех лагерников расформировали по другим лагерям. Больных также. Меня назначили провожать до Соликамска около 100 человек. Направлены они были дальше, но там больных не приняли, пришлось лето быть в Соликамске. И к осени их направили в Саровский лагерь, а я – сопровождающим вместе с другими. Дали нам вагон 3-го класса. Поместили нас около 100 человек очень хорошо. Даны были и стрелки. В пути один решил бежать. На одной из остановок он пошел в уборную, заперся. Нужно в уборной быть и другим. Стучат, он не отпирает. Попросили стрелков, а он уже в окно выскочил и убежал. Собак-ищеек не было. Поезд уехал, остались 2 стрелка искать убежавшего. Нашли его, срок ему был прибавлен. За это и нам был дан строгий режим. На станциях никого не выпускали. Доехали благополучно. Больных и вещи сдали в порядке. Меня и других поблагодарили.
По прибытии в Саров я не знал, на какую работу поступать, и решил поступить на портническую работу по починке вещей. Экзамен выдержал успешно. Вечером же приказано явиться мне в лазарет. Полагал, что-либо не так сдано, но, оказывается, главный врач узнал, что я был уже санитаром, и с хорошей отметкой, срочно меня вызвал и назначил старшим санитаром, вопреки желания его завхоза. Тот рекомендовал своего знакомого, а врач настоял взять меня.
Это было в 1935 году. Когда я пришел, увидел беспорядки. Воровство пищи и очень плохое отношение к больным. Врач пригласил меня к себе, узнавши о моих порядках в Красной Вишере. Предложил установить такие же. За неимением бумаги на фанерках я сделал расписание пищи по палатам. Предложил завхозу, а он выбросил их и приказал мне снять халат, идти в барак, говоря: «Какой-то пришел нас учить», – и уволил меня с работы. Уходя из лазарета, я увидал врача; прощаясь с ним, заявил, что я снят с работы и мои предложения и фанерки выкиданы. Врач строго приказал найти фанерки, меня оставить, а завхоза немедленно снять с работы и удалить из лазарета за его самовольство. Я упрашивал, что из-за этого будет вражда. Пусть они работают как знают. Врач доложил начальству, и спешно завхоз был удален.
Порядок мною сразу же был введен очень хороший, но немало было мне и мщения от изгнанных.
Повариха за неумелую ее работу, халатность и воровство была тоже снята, а довольствие больных было поручено очень опытному повару из Вишеры.
Работа в лазарете шла успешно во всем. Я привык к делу санитарства и исполнял все честно. Но вот бухгалтер и статистик лазарета запьянствовал и дело запустил. Его удалили, а меня вместо его назначили быть статистиком. Это для меня было новое дело. Пришлось его спешно изучить и поставить дело на отлично. Начальство и врачи были удивлены моей работой. Но в этом явно сам Бог помогал мне.
Посылки и передачи мне были в достаточном положении. Одна только м. Порфирия лично привезла мне в Саров 10 передач. Но ее задержали, и был допрос, где она берет денег. Она ответила, что продавала мои вещи и покупала на них передачи. Но, однако же, воспретили ей привозить передачи в лагерь и лично являться.
Когда умер т. Киров, заключенных по 58 статье сняли с хороших работ и определили работать только на общих работах; так меня сняли, и я работал на общих работах, несмотря на то, что я был по работе отличник и еще имел нагрузку обучения безграмотных, в чем я изо всех отличился. Сам Бог помогал мне во всем.
Работали по ликвидации безграмотности 4 протоиерея – 2 академика и 2 семинариста. Они даже надсмехались надо мной, что неуч взялся учить. Оказалось, они имели плохой успех, а я 30 человек в 3 месяца обучил не только читать и писать, но и на счетах считать. Все были удивлены моей успешностью, но, несмотря на это, меня с работы сняли. Начальство очень просило оставить меня, но нельзя – у меня статья 58.
Пошел учиться плести лапти, изучил и это дело, но норму не мог сделать. Пришлось перейти на другое учение, ткать рогожи. За неимением сырья и ту работу пришлось оставить.
Заболели руки (пальцы) – растяжение жил от плетения лаптей. Вольный врач Варвара Мельникова сжалилась надо мной и перевела меня в инвалиды 3-й группы (неработающие). Мне пришлось быть на 400 граммах хлеба и плохом котле. Но у меня были в достатке посылки, я питался от них.
Нас, духовенство и инвалидов, перевели в один особый барак и под особый надзор. Была Пасха. Все решили помолиться – прославить воскресшего Христа. Начальство узнало – оштрафовало всех нас на один квартал заработанных дней, в том числе и меня.
Перевели нас рядом в лагпункт, а там сырость, болото – у всех появилась малярия, и я болел 28 дней. А оттуда приказали нас, инвалидов, перевести в г. Алатырь – на лагпункт близ г. Алатыря.
Когда поехали, денег у меня не было, не было и посылок.
Приехали на станцию. Там на открытом воздухе, без помещения, ожидали вагонов и поезда 7 суток, а кушать было нечего. Мой друг Нестер вызван был раньше; что было хлеба, я отдал ему, и сахар. Надеялся, что мне помогут из духовенства, но никто не помогли.
В один из дней вдруг меня вызывают, мне передают передачу, хлеб, и картошки вареной штук 30, и яблоков штук 15. Необыкновенная была радость. Женщина увидала, что я получил передачу, еще присылает денег и хлеба. Но не разрешили получить. Это была знакомая м. Порфирии, она у нее останавливалась.
Когда прибыли в Алатырский лагпункт, у нас с Нестером денег ни гроша не было и кушать совершенно было нечего; пришлось быть на 600 граммах хлеба, а приварок был с мясом и плохой – мы не ели. Решили продавать свои вещи, никто не покупает; и вот, сидя на нарах, приуныли. Решили усугубить молитвы и быть на одном пайке, на одном хлебе. И что же? Неожиданно спрашивают мою фамилию. Это была м. Порфирия с большой передачей. Неописуема была у нас радость – получили хорошее продовольствие и деньги.
Был у меня на свидании вместе с м. Порфирией Владыка Викентий. Поплакали оба, хотелось много поговорить, но не разрешалось. Очень было строго. Я понимал его горе, а он видел мое положение.
Меня назначили бригадиром над инвалидами по работе внутри зоны. Случайно в мою бригаду я взял знакомого И.И. Мухина из Горьковской области. Он был у меня дневальным. К нему нередко приезжали его сыновья и дочь. Потом он был освобожден.
Друга моего Нестера неожиданно отправили в этап. Чем возможно, наградил его. И я больше о нем ничего не знал. Был он слабый и неопытен в жизни, беспомощен, наверно, с голоду умер. Очень и очень жаль было его, человек был святой жизни.
В бригаду ко мне назначили духовенство и татар. Татары очень хорошие люди, трудоспособные, честные и [верные?] друзья.
Неожиданно нас переселили в другие, Ветлужские лагеря Горьковской области, в 5-й лагпункт, поместили в барак бандитов. Старостой назначили меня. Я серьезно отказывался, но начальник был несговорчив. В бараке грязь, беспорядок. Я решил вымыть нары и пол и переписать всех живущих. Место мы избрали себе особо: вверху на нарах татар около 15 человек, а внизу нас с духовенством 15 человек, а всех – более 100 человек.
Я всех своих предупредил быть стойкими и не трусами. Для охраны себя чего-либо иметь. В первые же сутки ночью, около 2-х часов ночи, врываются трое с ножами. Требуют у нас хлеба, открыть корзины и, что есть, отдать им. Я поднялся и вижу в руках большие ножи, громко вскричал: «Ребята, у нас воры!» Татары вскочили, и у них были у ног у кого лопаты, у кого колья. Они сверху сразу по рукам бандитов начали бить, ножи полетели; за них, было, вступились другие, но храбрость татар была несокрушима, а из духовенства что есть силы закричали, голоса у них были сильные. Прибежало начальство и стрелки. Я серьезно к ним обратился, указывая на открытые разбои. Так у них всегда и было: через ножи все покорно сдаются, воры оберут и уходят в другой барак, и там то же. После этого все успокоились.
Дневальных я назначил своих. Когда же получал хлеб, у меня 5–6 пайков ежедневно не доставало: получал один по два раза и больше. Я личность не знал. Так и обеды. Мне пришлось платить деньгами по 50 коп. за пайку хлеба и 20 коп. за обед. Каждый день не менее 5 руб. расход из своих средств. Назначил помощников, разбил всех на 4 бригады. Все отказались – их также обсчитывали. Начальник лагеря, хотя и отдал приказ хваления меня и как отличника и как храброго, но я более был не в силах.
К счастию нашему или несчастию, нас перевели в 7-й лагпункт, а там урок еще больше – 2 барака их, совершенно не работающих, и только воровали и грабили. Положение было ужасное.
Меня опять назначили бригадиром барака, где одно было духовенство всех наций. Тут были епископы, иереи, ксендзы, пасторы, адвентисты, иеговисты и т.п. Поручили нам наблюдать чистоту в зоне и вне зоны запретную линию у ограждения взрыхливать. Работа шла успешно, но очень часто у нас отнимали хлеб, нападали и на нас. Но удивительно: здесь был начальник особо изумительно способный и умелый и очень хороший человек. Когда у нас отнимут хлеб, он хлеб всегда нам вновь выписывал. Раз были в бане, на нас напали урки и украли кое-чего, а особенно у одного – хорошие сапоги. Начальник их нашел, но они уже были на колодке в переделке. За отличие нас награждал всем, и хлебом даже и сахаром. Хлеба давал по 900 грамм и обеда сколько угодно.
В одну ночь, хотя мы и строго себя охраняли, к нам ворвались 3–4 человека с топорами и ножами, говоря: «Давай вещи!» Я не растерялся, опять закричал: «Ребята, воры! Охраняйте всех!» На крик прибежали стрелки, воров поймали. Но на нас они очень озлились. Был еще случай: ночью переоделись они в членов пожарной команды, захотели «проверить» наше помещение. Я не пустил. Начали отбивать двери. Опять крик наших жильцов спас нас от грабительства. Это были бандиты.
В уборную по одному не ходили, а человек по 5–6, и с палками. В одно время начальник вызывает меня, давая мне двух иеговистов и говоря: «Они не работают и власть не признают. Возьми к себе и исправь их». – «А как? Это нелегко». – «Но вы сумеете». Я расспросил их о их убеждении и скоро сговорился. «Если вы, – говорил им, – для начальства не хотите работать, то для нас поработайте, для ближних своих». Одного попросил быть уборщиком возле барака, а другого инструментальщиком, и начали они работать. Оказались хорошие работники, я их убедил и в подчинении гражданской власти. Дали и третьего такого же. Его назначил ежедневно мыть в бараке пол – как дневального. Начальник очень был доволен и благодарил меня.
Назначили нам другого начальника. Пришлось привыкать и к другому. Нас неоднократно свидетельствовали и объявили отпустить всех инвалидов домой.
В лагпункте, как я уже говорил, очень много было бандитов, игроков и т.п. Мне прислано было очень видное ватное, хорошее пальто; хотя материал дешевый, но цвет очень хороший. Хорошо, что, когда я получил посылку, были свидетели. В одно время одна так называемая «всемирная воровка», увидев на мне мое пальто, заявляет начальнику, что ее пропавшее пальто на мне. Тот требует отдать. Я заявил, что это мне пальто прислали и у меня есть свидетели, что я его получил в посылке. Начальник объявил, что у нее неделю назад украли такое же пальто. Воры у вора – даже всемирного вора – украли пальто, а посылка у меня получена была 2 месяца назад. Через день её пальто, воровки, было найдено, а то уже решено было отнять у меня пальто и отдать ей, а свидетелям не хотели верить и квитанции на посылку.
В лагерях бандиты и воришки очень увлекаются в игру в карты. Проигрывают все: и самих себя, и людей, и что на людях. В одном лагпункте проиграли даже и начальника – проигравший должен его голову представить выигравшему или свою отдать. Начальник уехал безызвестно куда, опасаясь за их мщение и неожиданное убийство.
Вот это указанное мое пальто было проиграно. Мне об этом секретно сообщили. Я не одевал его. И одевал, если идти в другую сторону, где урок-воришек нет. Пришлось идти в канцелярию – дать отчет на сахар и по другим делам. Возвращаясь, я заметил в канцелярии подозрительного человека и ожидал, как бы уйти при людях. Путь мне был менее 100 сажен. Я увидал человека и пошел. Воришка, взяв метровое полено толщиною более 10 сантиметров, тихо и быстро подкрался ко мне; я шел не оглядывался, надеялся, что он при человеке не пойдет на меня. Не дойдя до барака 10 саженей, он подбежал, со всей силой ударил меня по голове, так что бывшая на мне толстая шапка-ушанка была рассечена и на голове была рана ширины 2–3 сантиметра, длины 10–12. Я упал без чувств. Он хотел снять пальто, но сразу же открылась дверь барака, и вор побежал. Я, едва очнувшись, указал на него. Но его догнать не могли. Около 2–3 месяцев сильно болела голова. Но пальто еще искали, сами говорили: «Какой живущий старичок: били насмерть, а он не подох, но добьем его и пальто отнимем».
Это было зимой, в марте, а в апреле нам объявили готовиться к этапу за Котлас, в Печлаг. Это было в 1937 году. Вместо освобождения нас отправили на север.
Прежде чем ехать, начальство сказало, что в дороге могут быть кражи. «Хорошие вещи лучше бы вы послали родным, а когда нужно, они вам пришлют». Человек до 10 мы так и сделали. Переписали все вещи и по списку уклали в корзины, запаковали и сдали – по указанию начальства. Дали и денег на пересылку. А они, наши вещи, и до сих пор все идут. Остались мы обманутыми. Почтальон два раза был вызван и обещал принести квитанции, но этого не было.
В Фомино воскресенье нас начали сажать в вагоны. Тут же мне в вагон передают 2 посылки с пасхальными гостинцами. В вагоне было 40 человек, все это видели, из них – половина урок-воришек. Две посылки, в обеих крашеные яички и куличи, очень хорошие и большие. Я решил один кулич разрезать на 40 частей и всем находящимся в вагоне дал по куску кулича и по одному крашеному яйцу. Урки это оценили и сказали: «Не бойся, старик, в дороге тебя никто не обокрадет за твое даяние. Мы десятки лет не едали кулича, и теперь у нас старинная Пасха», – особо благодарили меня.
Они себя оправдали, когда прибыли в Котлас. Там уже на нас нападение было местных урок, но наши им власти не дали.
Когда посадили на баржу ехать по реке, там опять нападение, и они не дали. Когда приехали на Княже-погост, и там нападение и они нас спасли. Я очень был поражен такой их справдливостью. Я это учел еще раньше, когда был на 7-м лагпункте. Был против меня знаменитый бандит. Я ему давал от каждой посылки, и он мне также сказал, что не позволит никому воровать у меня. Он был справедлив, никого не допускал.
Переезд этот был очень, очень жестоким. Многие были догола обокрадены, но меня и других наши урки спасли.
Из Княже-погоста меня, как больного, направили в Гердиоль. В этом местечке решено было открыть сангородок, место лечения заключенных. Помещений было очень мало. Нас поместили в сарай. Нары плохие, кухня очень малая. Посуды не было. Тазики – и для пищи они и для мытья полов. Ложек, ножей не было. А место очень хорошее, на берегу реки Ухты, кругом лес. Птиц, глухарей и рябчиков, видимо и невидимо. В реке рыбы много. Там была особая рыба, называемая хариус, – это вроде стерляди по ее вкусу и жиру, стоила 3 руб. килограмм.
Больных кормили рябчиками и глухарями. Один из местных жителей ежедневно ловил до 40 штук рябчиков и глухарей до 10 штук.
Я неделю не пролежал, решил работать санитаром и огородничать. Сажал лук, свеклу и капусту.
Просили меня быть старшим санитаром. Я отказался. Просили быть медбратом, и от медбрата отказался и решил быть простым санитаром. Врачи меня очень полюбили и начальник. Была посылка, а в ней просфоры и книги, крестик и иконочка медная. Он все мне выдал.
Проработав санитаром года два, меня назначили делать хвою. Это было против моей воли. Я около года работал в поносной палате (дизентерия), где лежало от 30 до 40 человек. Смертельная палата, и то я соглашался бы работать и еще, но делать хвою, которую я и сам не любил...
Вот тут я решил делать квас, но, к моему прискорбию, не знал как. Стал спрашивать, и меня научили. Квас был очень нужен. Квас со хвоей или хвоя с квасом – вкуснее. Потом был приказ: как бы делать хвою вкуснее. Бог мне указал средство, и мое достижение из всех было лучше. Нас было двое – доктор и я.
Потом я решил сделать хвоестригальную машину. Стал обдумывать, как сделать эту машину. Бог мне и в этом помог, даже к удивлению всех. Хвоя была лучше всех, и квас на славу. Начальство оценило мой труд, а главное – любило квас. Издалека приезжали только попить кваску.
Вот тут я познакомился со одной християнкой-старообрядкой, Е. В. Немало было труда ее направить на лучшую жизнь. Она и теперь очень благодарна (была моей духовной дочерью). Пришлось еще одну несчастную спасти, и она умерла. А особо еще была несчастная девица изрезанная, и сделано было ей 18 уколов ножом глупым мущиною по ревности. Через 11 месяцев и она страдальчески скончалась.
Вместе с хвоею я собирал разные растения для лекарств. Раковые шейки (это от поноса). Потом еще один знаменитый корень от чахотки. Один инженер молодых лет вылечился, это было помимо указания врачей – по рекомендации цыганки; но очень удачно.
К удивлению всех, там почему-то через полгода в лесах не было птиц, а в реках рыбы. Организовали артель рыболовов, а ловить нечего. Хариус был уже по 9 руб. за килограмм, каковой не скоро и найдешь. Ловили заключенные. Леса там непроходимые, легко в них заблудиться. Нередко были случаи блуждения.
Получено распоряжение ликвидировать сангородок Гердиоль. А в нем уже была сделана хорошая баня, 2 хороших корпуса для больных. Лечения были отличные. Нужно все эти лечения перенести к вновь строящейся железной дороге до реки Печоры и Ледовитого океана.
Попал и я в командировку. Поехал как санитар, и хвоевщик, и квасник. А меня назначили дневальным. Был все лето дневальным. Но потом стали меня искать. Нашли и спешно направили в лагпункт, где были два лагпункта вместе. Там я сразу открыл квасоделие с хвоей. Потребовался квас главному начальнику всех лагерей Шемена. Я сделался поставщиком ему, и он через это узнал и меня.
Год пробыл там, потом из-за меня спор – один начальник лагпункта требует к себе, а другой к себе. Я остался тут, за это был изорван мой фольмуляр. Пришлось снимать копию в штабе.
И потом перевели нас в сангородок при станции Керки. Вот тут мне еще больше пришлось развернуть свое дело. Я там окончательно сконструировал особую, более лучшую хвоестригальную машину и чертежи посылал и в лагпункт и в столицу Коми. Пришлось инструктировать всех, расширять это дело, ибо там цинги очень много. С помощью врача мы делали хвою, т.е. настой, и из других растений – из одуванчика, ревеня, розовых цветов и многих других.
По летам я с командой собирал шиповник. А весной для пищи – щавель и крапиву. Особо был один год – не было продуктов. Я кормил целое лето щавелем с крапивой. Но в то же время делал и квас и хвою. Квасу была потребность от 40 до 50 ведер в сутки. Делал 2 года лечебные дрожжи.
Образцово была устроена квасная, чисто, уютно; и тут же и хвойная; был свой погреб, чтобы летом квас был холодный. Квас делал на кипяченой воде.
Нашлись люди, враждебно настроенные, и, завидуя, что у меня все успешно, оклеветали меня в 3-ю часть, что якобы я со врачом занимаюсь вредными делами. Начальник т. Шемена сам это все исследовал и срочно прекратил все клеветы, дал приказ дать мне и врачу все наилучшие удобства в жизни, а врача освободил от заключения; сброшено ему было 2 года. Женщина-начальница была против нас. Она старалась опорочить нас, но сама потерпела наказание – за ее противозаконие впоследствии получила срок на 5 лет.
В 1942 году мне срок кончался. Я заявлял ей, она сказала: «Вам срок до гроба». Хотела меня удалить из квасной, но начальник штаба дал приказ меня не шевелить. Сам спросил другого начальника, когда же мне срок, я заявил, что я уже 3 месяца лишних живу. Через 2 дня был приказ меня освободить.
До освобождения был у меня начальник т. Шемена и большая комиссия, был самый главный врач всех лагерей. Проверили наш сангородок, все были поражены, удивлены квасом и хвоей. Еще раз пришлось чертить чертежи машины и давать подробное объяснение о вкусе хвои. Хотели меня особо наградить, премировать, но статья 58 считается плохая. Все были удивлены, как это я мог обдумать и устроить хвоестригальную машину и достичь вкуса хвои. За все очень и очень меня благодарили.
Неожиданно получаю телефонограмму – вызов за паспортом и объявление об освобождении. Нужно было ехать в штаб. Там получил и паспорт и назначение инструктором по квасоделью и хвое. Жалованье 200 руб. в месяц. А тут война, я все средства пожертвовал на защиту родины.
В июле 1942 года получил паспорт, и по приезде на станцию Керки мне поручено было сделать заготовку грибов, ягод и хвои, квасоделие. За 3 месяца я намариновал грибов более 50 бочек (в среднем каждая по 100 килограмм), и сушеных очень много насушил, и намочил брусники и яжевики. Продукция моя была лучше всех.
Начальство еще больше ценило меня. Назначили меня помощником инспектора для проверки во всех лагпунктах заготовки грибов и ягод. И это все было исполнено.
Грибы кончились. Я обратился к начальству с просьбой разрешить мне поехать на родину. Все дали согласие содействовать, и в октябре получил разрешение на выезд.
Начальница была вне себя, она никак не могла допустить, чтобы меня освободили и дали разрешение ехать на родину. Но Всевышний Бог всех сильнее. Он был моя защита и упование. За все десятилетие на каждый день я во всем видел Его помощь, даже и чудесные Его спасения меня. Мне говорили, что 10 лет нельзя прожить без мяса и без молока. Но я легко это все перенес.
До 1938 года были часто посылки, они меня поддерживали, а тут я научился делать квас, и это была наилучшая моя пища и хлеб. Находились люди и сочувствующие – и в кухне и в начальстве. Когда был на станции Керки, начальство узнало, что я не ем мясное и не получаю свой паек, приказало мне выдать рыбу и подсолнечное масло более чем за 2 месяца. У меня получилось трески столько, что я ее кушал и тогда, когда был освобожден. Дано немало и постного масла.
У меня было желание помолиться, и мне Господь помогал находить убежище, а последние 3 года было особое помещение – можно молиться сколько угодно.
Когда был санитаром, меня на это побуждало то, что я ночью при дежурстве имел возможность не только поклонами молиться, но и по псалтырю. Много было книг отнято, но псалтырь и новый завет были у меня всегда. Отбирали и возвращали. И какая-то сила Божия охраняла меня. Была лестовка и мантия, сохранились доднесь. Тысячу было обысков, а эти св. вещи сохранились.
Все время были св. тайны. Сколько раз обыскивали, и Господь хранил их. Ещё в Соликамке было доказано об них, что я храню св. тайны. Они были в сухарях в мешочке, во флакончике. Когда все сухари (2 посылки) пересыпали – по сухарику искали. Но в это время этот мешочек был в кабинке, висел на веревочке, от мышей. Когда меня изгнали из лазарета, посылки все разворовали. Я пошел взял мешочек и флакончик положил в рукав, а сухари высыпал у старосты барака на стол, и все мы их ели вместе.
Сразу же за мной – обыск. «Ты что взял в кабинке?» – спрашивали меня. Я сказал: сухари, и их все съели у старосты барака. Все подтвердили. А св. тайны были спасены.
В Гердиоль прислана была целая посылка просфор и св. тайны в бутылочке. Сочли – это дробные, мелкие сухарики. Они были и до окончания. Привез домой, и хватило бы их еще на 10 лет. Помощь Божия неописуема. Слава Богу за все! Когда был Владыка Иринарх у меня в бараке, у него, по его неопытности, все святое отобрали, а меня Господь сохранил. Я завернул все в тряпочку и положил на верхние нары; при обыске не обратили на это внимания, и они были спасены. Псалтырь раза 2 попадался стрелкам. И, к счастию, они были верующие. Заметили – и просили быть внимательным, подальше убирать. Часовник и правильные каноны открыто читал, но враг-человек доложил, и их отобрали. В Алатырском лагпункте отобрали часовник и новый завет, указали их враги-люди. В одном лагпункте при обыске взяли новый завет. Я обратился к начальнику, а он сам приказал, чтобы ненужное и книги духовного содержания у всех отобрать. И он возвратил и сказал: «Читай только сам и никому не давай». Все были удивлены. Это разве не чудо Божие? Явное чудо Божие.
При освобождении начальница воспитателю сказала, что у меня есть библия. Они решили меня обыскать и еще дать срок. Но книга псалтырь была ранее увезена с вещами. А когда получил разрешение на выезд, воспитатель, к стыду его, вышел на вахту проверить, что у меня есть; у меня все так открыто лежало: 3–4 килограмма хлеба и больше ничего. Он спросил: «А где у вас ваши вещи?» Я сказал, что я их прожил, когда хлопотал о пропуске. Да, часть я продавал, но не псалтырь. Так, со стыдом, он пошел восвояси. Стрелки ему заметили: «А какое ты имел право у освобожденного делать обыск? Можно обыскивать только у заключенных». Обыск только они имели право делать. Но они видели, что у меня, и они знали меня и что я был безвредный человек и преданный стране – настоящий патриот.
Чудные дела Божии: за 10 лет сколько раз был обмороженным и застуженным и всего-навсего болел только полтора месяца. Все 10 лет работал, работал честно, по совести. Даже других увещевал к работе, на что сердились на меня.
Был раз с командою и стрелками послан искать щавеля, сказано – идти за 15–18 километров, по берегу реки, там якобы есть много щавеля. Послали 20 человек под моей командой и стрелка. Шли по берегу реки. Такие были топи, что едва можно пройти. Когда пришли к указанному месту, там мы, все 20 человек, могли набрать не более 5 килограмм.
Возвращаться обратно по реке мы не решили, увидели просек, полагали: 1–2 километра до шоссе. Пошли. Оказалось, более 6 километров, и тоже непролазная топь. Обувь всю перемочили, устали и едва дошли до дома. Я полагал, что и жив не буду. Но ожил и опять в работу. Сила Божия спасла.
Когда получил пропуск, нужно было ехать от станции Керки до штаба около 20 километров. Я поехал на товарке; были большие подъемы, поезд везти не мог. Был сильный мороз. Ноги, промокшие, примерзли к сапогам. Мне на дорогу доктор дал в награду табаку (махорки) и говорил, что он тебе поможет. Когда я предложил дать на закурку старшему кондуктору и предложил ему поезд разделить на две части, за табак все было сделано.
Приехали на станцию, паровик пошел за другими вагонами. Я пошел в вокзальчик – меня не пускают; а когда предложил закурить, меня пустили к печи, и я портянки просушил и ноги отогрел.
Прибыв в штаб, узнал, что получена телеграмма – крушение и 3 дня поездов не будет. Вот тут пришлось продать последнее одеяло за ночлег и картошку.
Через 3 дня я взял билет до Кирова, дальше не дали. Ехать было очень тесно. Приехали, а билетов на Ярославль не дают. Я решил ехать на Горький, а потом через Новки и Иваново и в Кострому. Очень и очень было трудно ехать, причем у меня не было ни денег, ни хлеба.
В Новках ожидали поезда 22 часа, в Иванове 13 часов, в Нерехте 5 часов. В Иванове был ночью, очень озябли, в вокзале было без отопления. Это было на 5 ноября. Был маленький кусочек хлеба, хотел покушать, но озяб, не до еды. Приехал в Кострому 5 ноября 1942 года. Вещи сдал на хранение, а сам пошел к знакомым в Стрельниково.
А там, в городе, тревога, идти не дают, я перезяб и есть хочется, но пришлось бежать, особенно когда был отбой. Пришел в Стрельниково. Там никого не нашел, пошел к племяннице, а там люди – это был их местный праздник, 23/X по старому стилю, пошел к знакомым В. Г. , а ее дома нет. Но когда я сказал их семье – Анне Дмитриевне – кто я, меня охотно с радостию пустили. Обогрели и накормили. Это было около 9 час. вечера, а в 10 прибыла В. Г. и Т. А. – радостная встреча, слезы от радости. Сидели до 5 ч. утра, а в 6 ч. им нужно идти на работу. Я решил прочитать свое келейное правило, пока они часик отдохнули. А потом и я лег отдохнуть. К вечеру пришли еще много знакомых. Радость была неописуема. Мне же нужно быть в деревне Дурасове и там прописаться.
Так и было сделано. Мои телеграммы о прибытии получились после моего приезда. Прописавшись, и все было в порядке. Я вынужден был идти в Кострому к зубному врачу. Зубы никуда были не годны, да и их очень мало осталось. Цинга взяла свое.
Стрельниковцы стали просить к ним, а Дурасовские прихожане – к ним, пришлось обращаться к высшим властям, где мне быть. Был зарегистрирован на 1943 г. в Стрельникове в звании епископа, год прослужил, а потом в регистрации отказали.
Вызвали в Москву, и потом все было благоустроено. Назначен был помощником архиепископа Иринарха и епископом Ярославским и Костромским.
Вот краткое описание десятилетия вне свободы. Описать подробно нет время, а это бегло, кратко написано то, что осталось в памяти при срочном воспоминании.
Много вспоминаю и еще разных событий за 10 лет. Но да будет все известно только одному Богу и ангелу хранителю.
Слава Богу за все!
Да будет воля Божия во всем!
Ему же слава во веки веков, а м и н ь .

суббота, 26 сентября 2015 г.

Даты жизни и деятельности старообрядческого епископа Геронтия (Лакомкина)

1877 г., 1 августа – в семье старообрядческого священника о. Иоанна Лакомкина в д. Большое Золотилово Золотиловской волости Нерехтского уезда Костромской губернии родился сын Григорий.
1896 г. – Григорий Лакомкин женился на крестьянской девушке Анне Дмитриевне Нечаевой.
1899 – 1903 гг. – служба в 113-м Старорусском пехотном полку.
1905 г., 2 – 5 августа – Григорий Иванович Лакомкин участник Шестого Всероссийского съезда старообрядцев в Нижнем Новгороде.
1906 г., 15 мая – в Казанской церкви д. Большое Золотилово состоялось рукоположение Григория Лакомкина в диакона.
1906 г., 21 мая – в Троицкой церкви с. Василёва слобода Балахнинского уезда Нижегородской губернии состоялось рукоположение о. Григория Лакомкина во священника Покровской церкви д. Стрельниково Костромского уезда.
1906 г., 2 – 5 августа – о. Григорий участник Седьмого Всероссийского съезда старообрядцев в Нижнем Новгороде.
1907 г., 2 – 4 августа – о. Григорий участник Восьмого Всероссийского съезда старообрядцев в Нижнем Новгороде.
1908 г., 2 – 4 августа – о. Григорий участник Девятого Всероссийского съезда старообрядцев в Нижнем Новгороде.
1908 г., 17 сентября – кончина его супруги Анны Дмитриевны Лакомкиной, похороненной в Стрельникове.
1909 г., 18 – 19 августа – о. Григорий участник Десятого съезда старообрядцев в Нижнем Новгороде.
1909 г., 29 декабря – смерть двухлетнего сына Анатолия, похороненного в Стрельникове.
1910 – 1912 гг. – о. Григорий – благочинный 5-го округа Нижегородско-Костромской епархии.
1911 г., 25 августа – Освященный Собор, заседавший в Москве на Рогожском кладбище, избрал о. Григория епископом Петроградским и Тверским.
1912 г., 2 марта – в Нижнем Новгороде состоялся монашеский постриг о. Григория с именем Геронтий.
1912 г., 11 марта – в Петербурге состоялась архиерейская хиротония священноинока Геронтия в епископа Петроградского и Тверского.
1912 г., 28 – 31 мая – под руководством епископа Геронтия прошёл Второй епархиальный съезд духовенства и мирян Петроградско-Тверской епархии.
1919 г., сентябрь – епископ Геронтий назначен временно управляющим Нижегородско-Костромской епархией (управлял ею вплоть до 1925 г.).
1919 г., конец года – епископ Геронтий арестован в г. Егорьевске Рязанской губернии и заключён в Московскую Бутырскую тюрьму, где пробыл 2 месяца. Освобождён после многочисленных ходатайств старообрядцев.
1920 г., 5 – 6 сентября – под руководством епископа Геронтия в г. Ржеве Тверской губернии прошёл первый после революции епархиальный съезд духовенства и мирян Петроградско-Тверской епархии.
1923 г., 24 мая – епископ Геронтий арестован органами ОГПУ по обвинению в контрреволюционной деятельности, освобождён 11 июля 1923 г. под подписку о невыезде.
1924 г., 26 – 27 октября – под руководством епископа Геронтия в Стрельникове прошёл епархиальный съезд духовенства и мирян Нижегородско-Тверской епархии.
1932 г., в ночь с 13 на 14 апреля – арест епископа Геронтия в Ленинграде.
1932 г., 22 ноября – Особое совещание при Коллегии ОГПУ приговорило епископа Геронтия к 10 годам заключения в лагере.
1933 – 1934 гг. – пребывание в Вишерском исправительном-трудовом лагере (Вишераг).
1934 – 1935 гг. – пребывание в Саровском исправительно-трудовом лагере (Саровлаг).
1935 – 1937 гг. – пребывание в Ветлужском исправительно-трудовом лагере (Ветлаг).
1937 – 1942 гг. – пребывание в Северном железнодорожном исправительно-трудовом лагере (Севжелдорлаг).
1942 г., 4 июля – формальное освобождение из лагеря.
1942 г., 5 ноября – возвращение епископа Геронтия из лагеря в Стрельниково.
1942 – 1943 гг. – епископ Геронтий управляет Ярославско-Костромской епархией.
1943 г. – назначение епископа Геронтия помощником Архиепископа Московского и всея Руси Иринарха.
1945 – 1951 гг. – епископ Геронтий, оставаясь помощником Архиепископа Московского, управляет Ярославско-Костромской епархией.
1951 г., 7 июня – кончина епископа Геронтия.
1951 г., 11 июня – отпевание епископа Геронтия на Рогожском кладбище.
2007 г., 25 июля – съезд Санкт-Петербургской и Тверской епархии, прошедший в г. Ржеве Тверской области под руководством митрополита Московского и всея Руси Корнилия (Титова), причислил епископа Геронтия к лику местночтимых святых.

2012 г., 17 октября – Освященный Собор Русской Православной Старообрядческой Церкви, прошедший в Москве, прославил епископа Геронтия как общерусского святого.

МЕТЕЛЬНЫЙ ЗВОН

…Во время вьюг и метелей учреждается в селах охранительный для путешествующих метельный звон, который продолжается днем и ночью до тех пор, пока буря не стихнет.
Для отличия его от церковного благовеста и пожарного набата метельный звон производится не постоянно, но прерывисто, с некоторыми промежутками времени…


Из Высочайшего указа 7 августа 1851 года





- Ангел мой-то! Знаешь ли, сколько мне лет-то?
- Сколько?
- Ведь мне – девяно-о-о-сто годов!
Если «ангел мой-то» почему-то не проявляет должного изумления, тут же добавляются контрольные:
- И еще – два! Шутка ли!
…Так говорит Митревна. Маленькая, как воробушек, она сидит на широкой скамье за большим столом в деревенском доме. Дом старинный: просторный и светлый. За окнами - белые стены церкви. Из-под туго повязанного, как у послушниц, платка, глядят сердоликовые глаза.
- Легко сказать! А ты попробуй проживи столько-то!
Для «посвященных» была припасена другая вариация этого диалога, с легкой интригой:
-…Ведь мне – во-о-о-семьдесят годов, ангел мой-то! Не восемьдесят? А сколько же?.. Де-вя-но-сто?!.. И е-ще два-а-а! ! ! На-а-а-до же!
Эти открытия совершаются изо дня в день:
- …Смерти все нет! Нормальные люди живут до семидесяти. Ну-у-у, до восьмидесяти. А до девяноста годов – одне дураки живут! Вот я и ду-у-ра! Помирать надо, а я все живу…
-Так может, поздно тебе и помирать…
-Ка-а-ак это?
- Может, поздно, говорю, помирать-то!
-А – может – ли – такое - быть?


* * *


С высоты полета птиц небесных эта местность видится большой округлой чашей. Если встать на краю, то увидишь необъятные дали, стелющиеся до самого горизонта широкими полотнами полей и темных перелесков. В ложбине - серебристою лентой петляет река Шача. Посреди - островом возвышается холм, увенчанный церковью Рождества Христова. Это и есть погост Спас-Верховье. Белая церковь, очертаниями своими напоминающая средневековый замок, кажется в низине – ноги твои стоят почти вровень с вершиною её колокольни. Но стоит лишь сбежать вниз и перебраться через речную долину, то по мере приближения, увидишь её вдруг стоящей на горе. Подходя, взбираешься наверх уже по крутой тропке среди густой, по пояс, звенящей речной травы. И не маленькой и игрушечной, но величественной и большой предстает теперь пред тобою эта церковь: а беспомощным и маленьким оказываешься перед нею ты.
Во время сильного половодья Шача со всеми притоками своими разливается далеко по всей округе, и Спас-Верховье тогда становится настоящим островом. И добираться сюда приходится на лодках.
Совсем недавно здесь были рассыпаны деревни.
Бортниково, Путоргино, Рудино, Руднево,
Новоселье, Китовраски, Горки,
Драчево, Ядреево, Куземино,
Катеринки, Яблоково, Шабаново,
Холмец, Фроловское, Гавриловское,
Сельцо, Починок, Толстиково …
Приютились по холмам так, что от одной до огоньков другой было рукой подать. Когда-то здесь жили русские люди. И крепко жили. Теперь никого нет. И деревень этих нет.
Чьей эта земля будет теперь?

МИТРЕВНА

Александра Димитриевна родилась 18 мая 1904 года в Галичском уезде Костромской губернии. Семья Дунаевых была обычная русская, крестьянская – десять детей. Мать умерла рано, и ей, как старшей, пришлось взять все хозяйство на свои плечи. Пока поднимала на ноги младших, ее «годики» ушли, и своей семьи не досталось. И как-то так вышло, что за долгую свою жизнь всех вырастила и всех схоронила. Одна осталась.
- Я ведь за вас за всех молюсь, ангел мой-то.
Ка-а-а-жную ночь молюсь.
Надо молиться.
Не молиться нельзя.


* * *
Прожитые годы легли сетью глубоких морщин на её красивом лице, а от солнца и ветра да от трудов, и лицо, и руки её стали бронзовыми.
- Я всю-ю жизь проработала, ангел мой-то. Всю-ю-ю жизь. Шутка ли.
Пятна-а-адцать лет на тракторе проработала. Ноги до педалей не доставали, так я всё стоя работала. По шестна-а-адцать часов. Знамо ли.
С трудом представляласьхуденькая невысокая девушка верхом на железном чудище системы «Фордзон».
- Сколько рук переломал! Страх! У меня все зубы ручкой выбило. Все-е-е выпали. Не сразу, а, - тут следовало долгое и плавное движение рукой -…по-сте-пен-но!
И в подтверждение своих слов, она со стуком, как при игре в домино, била чем-то об стол. Перед нами лежала вынутая вставная челюсть:
- Вот – мои - зубы! - и таким же ловким и незаметным движением водворилась на место.
- Один раз не заводился никак. Я рядом повалилась. Не встать! Бригадир идет:
«Чево лежишь?» - «Так не за-во-дит-ся! Не смо-га-ю!» - «Счас я его». Крутанул. Р-р-раз - по руке. По-по-лам! Домой пошел.
У этой истории менялись разные детали, но конец был строго неизменным: «Домой пошел».
- Мужиков-то не было! Так по шестна-а-адцать часов работали. Вечером повалишься – до дому не дойти. Не смогаю.
- Так как же ты все выдерживала-то?
- Как?
- Смогала -то как?
- А я «Отче наш» читала. Всю-ю-ю дорогу.

* * *


- Нюрка -то ведь усердней меня была…
Последней умерла сестра Анна. «Нюрка», как звала ее Митревна, была образцовой прихожанкой: в любую непогоду, по переметенной снегом дороге, в непролазную грязь, в холод и дождь – всегда ходила она в свою церковь из Починка, за четыре версты от Спаса, к каждой службе, во всю жизнь, оставляя все житейские попечения.
Умерла Анна Димитриевна в конце апреля, в самую распутицу. А тут еще и весеннее половодие - Шача разлилась. Тропа в низине была вся затоплена. Нести гроб мужики отказались: пол-километра брести по пояс в ледяной воде, а если поскользнуться, да оступиться, да - избави Боже! - уронить гроб с покойником, на всю округу оскандалиться! Решили: если до утра вода не спадет, то хоронить на этом берегу: а что делать?
Посреди Гавриловского стоял полуразрушенный храм Святого Иоанна Предтечи. Вокруг него, по древним березам и еле приметным холмикам без крестов и оград, с трудом угадывались следы старого сельского погоста, на котором росла земляника. Там давно не хоронили. Все остались в Гавриловском, а батюшка ушел в Спас один править заупокойную службу.
Наутро, к удивлению всех, вода в долине сошла. Несли осторожно. По дороге судили да рядили, как повезло Анне-покойнице: вода-то спала как раз в эту ночь!
Отпевание было совершено по полному чину. Тело рабы Божией Анны предали земле. Потом разбрелись по кладбищу навестить дорогие могилки. И пошли назад по домам. Уже в Гавриловском, на горке, оборотившись ко Спасу, чтобы перекреститься на храм, увидели, что низина была, как и вчера, непроходимой. Там, где только что шли, поднялась вода.
- Гляди-ка-а-а! Река-то опять вернула-а-ась.
- Уж как ей повезло-то-о-о!
- Так это… Наверно…это…как его… чудо!
- Да! Да! Да! Чудо! Чудо!
- Так это… слава Те, Господи!


* * *


Без Анны Дмитревны их большой дом как-то сразу опустел. Осталась Александра одна. Все труднее было управляться с хозяйством, все меньше слушались ноги, и дорога до церкви с каждым годом становилась все дольше и тяжелее:
- Я иду-у-у – иду-у-у по дорожке, потом ка-а-ак по-ва-лю-сь! Полежу- полежу, конфетку из кармана выну, рас-пе-ча-таю да и съем. И опя-ять иду …
Так ходила она к каждой службе. А однажды не пришла…

* * *


О. Евгений быстро собрался и ушел в Починок проведать. Постучал – не отвечает. Дверь не заперта; поднялся по высокой лесенке, вошел. Тишина. В комнатах – никого. Хотел было уже идти к соседям, как на кухне нашел её. Митревна лежала на полу, в крови.
Позже выяснилось, что появилась здесь какая-то женщина, неизвестно откуда взялась. Сказалась богомолкой, жить, мол, негде. «Так и живи у меня, вдвоем всё веселее будет». Не выгонять же человека, коли жить ему негде, куда она пойдет? Пожалела, пустила. Та пожила, осмотрелась; а потом сильно толкнула хозяйку с ног. Падая, Митревна ударилась головой о железное кольцо в полу. Сколько времени пролежала не помнила. Хорошо, батюшка пришел. А богомолка исчезла вместе со старинными иконами Дунаевых.
Митревна была плоха и слаба. О. Евгений причастил ее, прочитал за неё благодарственные молитвы, сварил несколько яиц и подал с кагором, разведенным кипятком. Так ходил к ней батюшка дважды в неделю, а потом сказал:
- Митревну надо перевозить. Сюда, ближе к церкви…


* * *
На холме под старинными липами, с окнами на церковь и долину, пустовал просторный дом.
Он так ровно и без перекосов врос в землю, что стал со временем еще коренастее и крепче, как орех. Когда-то в нем жил отец Никодим. Ходила легенда, что он учился в семинарии с вождем всех народов, и когда церковь хотели закрыть, написал тому письмо. Так это было, или нет, но храм не тронули.
Батюшка предложил поправить старый никодимовский дом, в котором поначалу жил сам, и потекла работа. Переложили и побелили развалившуюся печь. Она встала посреди дома, разделяя его на столовую с кухней и гостиную. Скоблили, стеклили, строгали и красили. Вдоль стен пустили широкие, прочные лавки. Сверху пошли полочки для икон, посуды и книг. Поставили обеденный стол на большую семью под уютной лампой. У теплой стенки русской печи сколотили лежанку. Для Митревны.


* * *
Сборы её были недолгими. Зашла к соседу, хорошему хозяину.
- Вот что я хочу тебе сказать-то…Я тебе свой дом отпишу.
- Зачем же отписывать? – удивился. - Хороший дом. Давай, я у тебя его куплю, за деньги.
- Не-е-ет. Я тебе его так оставлю… Только вот что: сделай ты мне …гроб.
Так и поменяла: дом на гроб.


* * *


Тогда же в Починке разбирали оставшийся без хозяев выкупленный дом – плотницкую песню старых русских мастеров. Делать это было больно. Ухарцев горько сказал:
- Разбирать-то разбираем, а вот построить такую красоту сейчас уже никто не сможет. Да и некому.
Перевозили зимой этот дом в Спас на тракторных санях. Наверху, среди нехитрых пожитков, сидела Митревна на своем свежевыструганном гробе. Стоял он потом долго в чулане, и использовался до поры под ларь. В нем Митревна хранила банки с огурцами и вареньем.
- Принеси-ка ты мне ба-аночку… Там… в гробу стоит…

* * *
Дмитревна лежит на боку, спиною к теплой печке, в валенках, цигейковой телогрейке и, кажется, спит. Проходишь мимо тихо, осторожно, боясь разбудить. Вдруг цепкая рука хватает тебя за рукав.
- Куды пошел?
Вздрагиваешь от неожиданности:
- Так это…схожу, покурю…
- Сядь-ка вот сюда, ангел мой-то, - прихлопывает рукой возле себя.
Покорно садишься на указанное место и долго ждешь, пока Митревна усядется.
- Послушай-ко, что тебе скажу-то...
- Слушаю…
- Вот, что я хочу тебе сказать…- задумалась. - Сходи-ка ты… покури…

* * *


-… Голод стра-а-ашный был. Все деревья вокруг обглоданы были. Голые стояли. Я один раз шла с фермы: гляжу – волки. Оди-и-инадцать штук. Не помню, как домой прибежала. Вся пальтушка мокрая была, хоть выжимай.
А один мужчина к нам вечером зашел. Он рядом жил. Посидел немного. Ну, говорит, пойду домой. Мы его оставляли: « Куды на ночь глядя. Страшно!». Не послушал. Говорит, тут недалёко, вон свет видно. Пошел. А на другой день приходят: «Нашего не видали?» - «Так вчера у нас был. Домой пошел». Пошли искать. Нашли у дороги. Только тряпки валяются. Волки сожрали. Вот как. Шутка - ли!
Митревна ненадолго замолчала. Потом, разведя руками, резонно заметила:
- А что? Волки тоже жрать хотят!

* * *


Речь Митревны степенная и размеренная, иной раз по-старчески певуче-протяжная:
- Му-у-у-ська!
Дождавшись утреннего молока, с печи, одна за другой, мягко прыгают две кошки.
- Это мои ко-ошки.
- Как их зовут-то?
- Эта – Му-уська.
- А та?
- Тоже… Му-уська. Одна – сукотная, а другая – еле живая.
- Почему «еле живая»? - удивляюсь.
- Так… не сукотная.


* * *


На два разряда Митревной делились не только кошки. Приезжали в Спас-Верховье художники. Но не рисовать. Помолиться, побеседовать с батюшкой, поработать или просто отдохнуть. Митревна, уже привыкшая к визитам этого сословия, каждого вновь прибывшего встречала вопросом:
- Ты – художник или… куда пошлют?

* * *


В городе нас часто спрашивали, одни с интересом: «зачем вы в свою деревню ездите? Что там такого особенного». Другие – со странной враждебностью: «ну что, дьячки», или ещё откровеннее: «да ваша религия – просто оправдание для бездельников». Пытался им объяснить, но больше, наверное, самому себе.
- Когда мой знакомый привез меня туда первый раз, была середина осени. Приехали ночным поездом. Шли долго, в темноте. В грязи по колено – дорогу расквасило. Песни для бодрости орали. Добрались до Спаса уже за полночь. В доме еще не спали, сидели у крыльца. Люди какие-то, мне не знакомые. Кошки. Первый раз увидел батюшку – он был в простой курточке и шапке. Помню – стеснялся, не зная, как правильно вести себя со священником. Я тогда еще был не крещен. Потом легли спать.
А утром, когда проснулся, долго глядел на свои ботинки. Пока я спал, кто-то очень тщательно и бережно отмыл их, страшно заляпанных дорожной грязью. Они стояли у меня в ногах, уже просушенные на русской печке, чистые и теплые.

* * *


Зима. Что делать нам в деревне?
Растопил печь с утра, сходил на прорубь за водой, расчистил снег у дома и у церкви. Подолгу пили чай, читали, глядели в окно, сидели, греясь, рядышком у печки, и, предавались воспоминаниям. «Ми-и-и-иша! Ангел мой-то! Знаешь ли, сколько мне лет?»
На Рождество набрался полон дом гостей. Митревна оживилась.
- Иди-ка сюда, ангел мой-то. Сядь вот здесь, рядышком. Я давно-о-о-о хотела спросить… Как хоть тебя звать-то?
«Вот так клюква! – удивился. Живу здесь больше месяца, с утра до вечера: Миша, Миша. И вдруг забыла».
- Миша.
- Как?!
- Ми-ша!
- М-м. Он тоже - Миша! – показывает на отдыхающего после дороги «тоже Мишу».
Разъяснив недоумение, пошел за дровами. Вернулся через пару минут с охапкой поленьев и сложил их у печки.
- Ангел мой-то! Я что-о-о хочу тебе сказать… Иди-ка сюда. Сядь. Вот, что я хотела тебя спросить… Как хоть тебя звать-то?
С грустью подумал о слабеющей старческой памяти.
- Миша.
- Как?
- М-и-ш-а!
- А-а-а… А он --- тоже Миша!
Только разжег дрова, как слышу опять:
- Подойди-ка сюда, ангел мой-то. Я давно-о-о хотела тебя спросить… Дак как хоть тебя звать-то?
Шевельнулась смутная догадка. Тихо процедил сквозь зубы:
- Валера.
- Как?
- Ва-ле-ра!
- А-а-а… Он тоже Миша!
…Где-то через час захожу в дом. Митревна, лишь только завидев меня с порога, развела руками:
-На-а-а-адоже, Ми-и-иша!
Ну, наконец-то признала! Обрадовался. Не надолго:
- Шиша!
…О-о-о! Эту дразнилку не слышал я с раннего детства…

* * *


Проснешься среди ночи. Кроткий свет лампад. Тень от лимона на стенах. В окошке - большим кораблем у причала старинная церковь ожидает отплытия ввысь. Глубокое ночное небо в сиянии звезд. Таинственно светит луна. На крестах куполов - серебристые блики. Всё тихо уснуло.
Митревна не спит. Шепчет Иисусову молитву. Творит свое ночное делание.
В руках – затертые четки. «Это моя лестовка… Оружие против беса».

* * *


В одну из таких ночей засиделись мы с батюшкой как-то раз у неё. Время – заполночь, свет погашен. Митревна, по своему обычаю, тихо сидит, молится.
- Мне кажется, что какой-то частью она уже Там. Плавает, как челнок в другие миры, а потом опять возвращается назад, к своей печке.
Кто-то поправил:
- Да она в с я уже Там, а здесь осталось одно напоминание.
А о. Евгений загадочно сказал:
- Две прекраснокрылые птицы сидят на одном дереве и одна ест сладкий плод, а другая глядит на нее, и не ест.


* * *


На столе, на листе газеты лежали раскрошенные для просушки дрожжи. Митревна, опершись о край стола, сосредоточенно, точно аптекарь, мерными дозами, насыпает их щепотками… в кошачьи блюдца.
- Ну что ты делаешь?
- А что? – с готовностью обернулась.
- Ну зачем ты это делаешь?
Удивленно всплеснула руками:
- А разве это дрожжи?

* * *


Вечером сидел у печки и ворошил угли. Откуда-то из щели появилась молодая серая крыса, и осторожно направилась подъедать у кошек остатки еды. Изловчившись, запустил в нее кочергой. Смерть наступила мгновенно, и, надо думать, безболезненно. Поддев ее железным совком, показываю Митревне.
- На-а-адоже! Кры-ысу убил! Мо-ло-дец! А не то оне всё-ё-ё пожрут. За это тебе две-е-ести грехов простятся. …Две-е-е-сти грехов!
И долго ещё потом ходил по дому с кочергой в руках, замирая и прислушиваясь к шорохам. Но больше таких легких индульгенций не попадалось.

* * *


Митревна ловким движением, которому мог позавидовать наперсточник, перевернула чашку на блюдце, что означало: Все! Хватит! Душа – мера! По одной чашке пью!
На самом деле, это была уже шестая или седьмая, выпитая ею чашка чаю. Предложили еще. Митревна, отодвинув от себя прибор, смиренно произнесла:
- Мерси!
Мы онемели. Кто-то поперхнувшись куском, закашлялся. Все повернули к ней головы. Какое «мерси»? Откуда «мерси»? Как могло здесь, в деревенской глуши выскочить вдруг это «мерси»?
Митревна заметив, что сотрапезники что-то долго и удивленно глядят на нее, и, не понимая причины, стала объясняться:
- По одно-о-ой чашке пью. А то – уссусь. Крандт не работает.
Услышав слово «кран», Рустам рванулся к умывальнику. С дотошностью опытного мастерового, осмотрел его со всех сторон на предмет неисправности.
- Все работает.
- Кто?
- Кран, говорю, работает!
- Ха, так ведь у меня свой крандт есть. Он-то и не работает. Годики! По одно-ой чашке пью!

* * *


Привезли из города бананы. Выложили перед Митревной на стол. Та уставилась. Долго и подозрительно смотрела на невиданный фрукт, внимательно его изучая. Наконец, указав пальцем, громко спросила:
- Кто это?
Ей принялась, как маленькой, объяснять:
- Кушай! Вкусно! Это банан. Это надо есть.
Дмитревна опять долго и недоверчиво смотрела, потом решительно отодвинула банан на край стола:
- Я его не знаю…


* * *


- Митревна! Пойдем кушать!
- Ничево-о не хочу, ангел мой-то! – отозвалась с лежанки смиренная постница.
- Ну тогда хоть чаю выпей.
- Чаю? Выпью. Только одну чашку, больше не смогаю!
Подбирается медленно к столу, молится перед едой, и благословляя трапезу во имя Отца и Сына и Святаго Духа, назидательно проговаривает :
- Ешьте - пейте – работайте.
Сели. Посредине стола, на тарелке, в кружевном ожерельи из лука, возлежала аккуратно нарезанная селедка. Митревна заметила, но посягать на аппетитные жирные кусочки пряного посола не решилась: «одна-а чашка» была уже объявлена. Поели, встали, поблагодарили и отвлеклись на уборку стола и мытьё посуды. Через пару минут кто-то заметил, что остатки селедки с тарелки исчезли: кошки, наверное. Вскоре из-за перегородки донеслись жалобные стоны - вздохи - умирайки:
- О-о-о-о-ох-хо-хо-хо-хо-й!
Обхватив живот, Митревна лежала на боку.
- Что с тобой? Где болит?
- Ве-зде-е-е-е…
Стало смешно и жалко её: «Ведь предлагали же! Зачем селедкой объелась? Вредно же».
В ответ на эти мысли Митревна с самым невинным видом поспешила заверить:
- Угоре-е-ела, наверное!
Через несколько дней на воскресной службе все разрешилось. Как все немного глуховатые люди, Митревна говорила громко, и когда провозглашала батюшке о своих грехах, – тайна исповеди её разносилась до самых отдаленных уголков церкви:
- …Ко-о-о-шку пнула …и обруга-а-ала… …и всю-ю-ю селёдку съела…всю-ю-ю сожрала…как ду-у-ура…

* * *


Картошка в тот год, слава Богу, уродилась хорошая. В сентябре, в ясные, погожие денечки копали и рассыпали подсушить на солнышке свеженькие, молоденькие желтые, розовые и фиолетовые клубни. Подошла Митревна, и внимательно наблюдала. Подняла валявшуюся в стороне подгнившую картошину и подкинула в ведро к перебранной:
- Почто бросил-то? Она хоро-ошая. Есть будем…
-,Да, да, будем, будем.
Митревна набирала в подол отставленную зеленую мелочь и ловко мешала с отборной:
- Эт-та хорошая… Сама буду есть!
- Хорошо, хорошо, - и опять потихоньку вернули на место.
Потом носили в дом.
- А это, - показал батюшка Рустаму на отбракованное, - снеси куда-нибудь, пока инспекция не видит.
Рустам огляделся - Митревны не было. Сходил на помойку, вывалил ненужное в лопухи.
Сидя на корточках в подполе, батюшка с Рустамом любовно размещали урожай на хранение: ровное и крепкое – на будущую посадку, подальше; крупное – отдельно; то, что помельче и резанное – ближе ко входу, на еду в первую очередь. Вдруг свет из открытого люка заслонила чья-то тень, и с грохотом в клубах пыли сверху на них просыпался мелкий картофельный град и раздался знакомый скрипучий голос:
- Зимой не будет! Кто мне принесет?!
О. Евгений, вылез из погреба стряхивая с головы, плеч и бороды землю, пыль и шелуху.
- Иди-иди-иди…- выпроводил за порог Митревну.
Та уходила и ворчала своё :
- Молодой ещё, голоду не видел!

* * *


- Две-е-е зимы подряд будут! – со своей лежанки предсказывала Митревна. - Вся-я-я скотина передохнет… жрать-то нечего будет… и люди помирать станут… страх!

* * *


Завидев в окно приехавший трактор, Митревна хватала припасенную заранее бутылку, и, цепляясь руками за изгородь, шажок за шажком «бежала» к трактористу отлить «столярки». Эта «столярка», за неимением лучшего, наливалась в лампадки. Митревна следила за ровностью горения, и здесь нужно было успеть ее перехватить: «Сиди, сиди. Все поправлю, все сам сделаю. Хорошо горит» - «Сам поправишь? На-а-а-до же. Ангелочек. Дай я тебя поцалую». Митревна медленно подходила, останавливалась, запечатлевала на темени звонкий поцелуй, и приговаривая : «Ангелочек!», брела дальше.
Но когда дневная усталость брала верх, и сон неодолимо прибивал к постели, тогда одинокая Митревна в ночи безраздельно правила фитилями. Они выставлялись у нее почему-то слишком сильно и начинали нещадно коптить. К утру по всему дому пеленами стелился сизый чад. Ровный слой копоти покоился на всем: стенах, белье, занавесках, столах, посуде и на наших лицах. Один за другим, со своих постелей поднимались чумазые индейцы в зловещей боевой раскраске. Первый смех стихал. Начиналась молчаливая повинность – уборка. Митревна сидела покорно на своем месте, и опустив глаза, как виноватая школьница, протяжно вздыхала.
- Что делаёшь-то…
- Мою!
- Почто моёшь-то…
- Надо! !
- Длячего? Не длячего.
- Чтоб чисто было!
- Не длячего.
- Почему?
Вздыхая, Митревна шептала обреченно:
- Все равно… засру.

* * *


- Да быть не может! Это твой паспорт?
- Мо-ой. Недавно новый выдали.
Было у нас одно невинное развлечение: показывать вновь прибывшему паспорт Митревны и внимательно наблюдать за его реакцией.
Человек какое-то время вертел эту красную книжицу в руках, смотрел на герб с надписью «СССР», и медленно перелистывал первую страничку. Недоумение сменялось изумлением. Глаза пучились, открывался рот, и затем обычно следовал истерический хохот:
- Да такого быть не может!
На страничке номер три советского паспорта была фотография широкого русского поля, окаймленного живописными перелесками. Скошенная трава, и где-то вдалеке, в лучах яркого солнца, одинокой берёзкой стояла маленькая женская фигурка в светлом платочке. На плече - то ли грабили, то ли коса. Лица не разобрать. Но Митревна уверяла, что это она. И соответствующая печать с подписью не оставляли сомнений в документальной подлинности.
Смотрела на нас с фотографии молодая Митревна, и как-бы говорила: «Ангел мой-то! Штампуют они свои новые порядки, и думают, что историю делают. А она уже давно сделана! Ну что, дурак-человек, опять не удалось тебе загнать меня в свои рамки? Теперя любуйся - а я всегда буду так стоять под летним солнышком, в ситцевом платьице и улыбаться приветливо».
Видимо, районный фотограф так и не смог сюда добраться. Пришлось вклеить, что нашлось… За свою почти вековую жизнь Митриевна из деревни никуда не выезжала.
Кроме одного случая.

* * *


- Я ведь в Москву ездила!!! Шутка-ли!
Это и был тот самый исключительный случай, когда она покинула однажды свою деревню.
- Как?! Когда?!
Побывать в уездном Галиче – уже было событием. Город как-никак! Не говоря про Кострому. А тут – сама Москва! «Как много в этом звуке»… Верилось с трудом. Но Митриевна никогда не обманывала.
- А когда я на тракторе работала! Я ведь пятна-а-адцать лет на тракторе проработала. Знамо ли. Нас двоих послали. За хорошую работу. Меня и ещё одну женщину. Бугалтера.
Митревна была ударницей, одно время в газетах про неё писали. Видимо, решили поощрить, выделить особо.
- В Москве-то что делали?
- Водили нас всюду два све-е-етлых юноши…- тут глаза её начинали лучиться, лицо просветлялось, и чудилось, будто говорит она о двух светлых ангелах, водивших блаженную Феодору по селениям райским. А речь шла о студентах, выполнявших комсомольское поручение показывать столицу передовым труженицам сельского хозяйства.
- Дома там высо-о-о-окие… Страх!..
- А что ещё-то в Москве видела?
- А еще там один человек стоял, стоял… Р-р-раз!.. …И в небо поднялся! О как!
Это был, видимо, цирк.
- А еще в одном месте была… В запарке!
Нам представлялись диковинные тигры, львы, орлы и леопарды, рогатые олени, павлины, обезьяны, слоны…
- И кого там видала?
Митревна прикладывала ладони к щекам и качала головой, не в силах вымолвить что-то потрясающе-необычайное.
- Столько… …разно-о-ой… …скоти-и-ны-ы-ы…

* * *


Лежу с книгой. Митревна подошла поговорить.
- Читаешь?
- М-мм.
- Вот и хорошо, ангел мой-то. Что читаешь-то?
Показываю обложку:
- Достоевский. «Бесы».
- Дом советский! Бесы? На-а-а-адо же…

* * *


Вдруг все кругом осветилось, и за окнами Серега увидел необычайно-яркое зарево.
-У-ух, ты-ы-ы!
Выскочил в чем был, на улицу и остолбенел, пораженный зрелищем. На ночном небе, переливаясь разными цветами радуги, играло сполохами северное сияние. Желая поскорее с кем-нибудь поделиться, метнулся обратно в дом.
- Митревна! Скорее смотри! В окошке!
- Что там такое?
- Иди сюда, смотри быстрее!
Митревна медленно подошла.
- Видишь, вон там?!
- Что там?
- Полярное сияние!
- Как?
- Северное сияние!
- Ф-ф! Ну и что? Эко диво!
И пошла обратно к печке.
Возмущенный таким преступным нечувствием к прекрасному, молодой художник причитал ей вслед:
- Как «ну и что»! Это же настоящее полярное сияние! Это же такая редкость для наших краев!
Митревна спокойно отвечала:
- Ну и что…Эка…Я… Богородицу видела.
Сергей разом забыл про атмосферные чудеса.
- Как?! Когда?! Расскажи!
- Так что рассказывать-то…
- Как это было?
- Ну, как я тебе объясню…
- Ну, к а к а я Она?
- … Женщина, как женщина…

* * *


Всю жизнь проведя в трудах, Митревна не терпела безделия и праздности. К женщинам была особенно строга. Зная об этом, один из нас приехал с невестой, к Митревне на смотрины.
Девушка, не покладая рук, усердно хлопотала по хозяйству, копалась в огороде и готовила еду, все, что только можно было, отмыла и отстирала и отчистила, спать валилась за полночь усталая.
Перед отъездом жених подсел к Митревне:
- Ну, как?
- Чего как?
- Как тебе Таня?
- А что Таня.
- Ну, хорошая женщина?
- Чего хорошего.
- Ка-а-ак!?
- Волос долог – ум короток.
- Она же… все здесь делала…
- Ну и что.
- Ведь… белье же стирала, еду готовила… Полы мыла!
- Пф-ф! Так ведь затем сюда и привезена!


* * *


Утром к нам зашел поздороваться Роман Андреевич. Сел на лавку, чему-то про себя усмехаясь.
- Удивительное дело! Утром слышу – поёт иволга. Но рано ещё иволге прилетать! Что такое? Смотрю – скворцы на дереве! А поют – под иволгу. Чудно! Скворцы поют под иволгу.
Все вежливо запокачивали головами, изображая удивление знатоков.
Митревна, не расслышав, переспрашивала:
- Что случилось?
- Скворцы поют под иволгу.
- Как?
- Иволги ещё не прилетели, и вот скворцы поют под иволгу.
- На-а-а-до же.
Потом весь день, едва завидев кого-нибудь, усаживала его подле себя и загадочно говорила:
- Сядь-ка сюда ангел мой-то. Что тебе скажу-то: скворцы поют под иволгу. Знамо ли. А иволги ещё не прилетали… О как! Вот они и поют! На-а-а-до же…
- А зачем скворцам петь под иволгу? – захотелось поумничать и озадачить Митревну логически, но не на ту, как выяснилось, напали.
- Как зачем? - посмотрела как на недоумка, - Так просто… Дурачатся!

* * *


Ещё давно, в Починок, привезли как-то Митревне из города лимоны. Какое-то оставшееся от них семечко воткнула она пальцем в горшок с цветком у окна, и про то забыла. Прошло время, и рядом с геранью появился таинственный росток. Когда он приобрел форму, пересадила его в отдельный горшок, а потом, разросшийся пышный куст, - в ведерную кадушку.
Этот Citrus limon занял свое место и в новом её доме, и стал популярен. Гостям Митревна часто демонстрировала его удивительные качества:
- Сорви листочек… Потри… Понюхай… Как па-а-ахнет!
На удивление, он хорошо прижился, и прекрасно себя чувствовал. Хотя условия были далеко не оранжерейные: зимой, в морозы, изба к утру выстывала, и ты, зябко и неохотно, выбирался из-под теплого одеяла и спешил растопить печь. А лимон стойко переносил все перепетии северного климата.
Особенно он оживал в темноте, когда при свете лампад, отбрасывал на стены, потолок и печку причудливые тени, и засыпая, тебя, как в детстве, окружал сказочный нездешний мир.
Но иногда, чем-то рассерженная Митревна, на надоевшие уже расспросы: «что это у тебя здесь растёт?», отмахивалась небрежно:
- А…а! Так!.. Апельсины посажены.

* * *


Мишка решил вести здоровый образ жизни, и зимними вечерами ходить на прорубь обливаться водой. Подошел к Митревне заручиться ее благословением на свой новый обычай.
- Не пушшу!
- Почему?!
- Для чего?
- Для здоровья! – бодро крякнул он.
- Говна-то! Недлячего. Мало ли что ночью из кустов покажется. Дураком можешь стать.
Мишка насторожился. Дураком становиться как-то не хотелось.
- Почему дураком-то?
- А так…
- Да что покажется-то?
- Мало ли…
- Что может показаться-то?
- Сатана знает, что показать.
Мишка испуганно перекрестился. Но решимость характера всё же взяла верх, и он, продолжая креститься, отправился к реке. Когда вернулся, Митревна удивилась:
- Ты… наверное… железный!


* * *


Хорошее зимнее утро. На градуснике – минус тридцать. Ого! Чуть тянет дымом из печи. Холодная, бодрящая вода на лице и громкое фырканье возле умывальника. Шумит закипающий чайник. Митревна спит на лежанке с кошкой в ногах, - ночью молилась.


…Вся комната янтарным блеском озарена.
Веселым треском трещит натопленная печь…


Солнце играет над рекой и отбрасывает на пол тени оконных крестовин.
Одна из них поднимается с половиц по лежанке, по кошке, по спящей Митревне, преломляется вверх и уходит в золотистой дымке в висящую лестовку и нанизанные на большой гвоздь возле изголовья листки с именами. Листков этих много, и края их затерты от безчисленных каждодневных поминаний. Имена рассыпаны по ним словно жемчужины, и за каждым стоит чья-то жизнь или смерть. И тайна имени.
… Ольги… Марии… Татьяны… Татьяны… Сергия… Олега… Бориса… Михаила… Лидии… Михаила… Владимира…
Олег сидел в уголочке, в который раз листая старый, со святцами, церковный календарь. Кто-то на печке сладко зевнул, потянулся, и щурясь, принялся задумчиво протирать очки.
- Доброе утро!
- Здорово.
- Что читаешь?
- Календарь церковный.
- А-а-а… Фотографии видел? …Их разыскивает милиция!
- Святцы смотрю, как имена наши переводятся…с греческого, латинского, еврейского, даже персидские есть. И какие же нам имена даются красивые. Светлые. Послушай только: …Добрая… Благопобедная… Благоцветная… Благодать… Верная… Мир… Врачующая… Тишина… Свет… Спокойствие… Дар Божий… Прямо какой-то цветущий сад!
- Да-а-а…- сидящий на печи закончил протирать очки и аккуратно одел их на нос, - Жаль только, что мы таких авансов не оправдываем. А представь, если б имена мы получали при конце, по итогам жизни. Были бы, наверное, такие: …злой… жадный… вредный… лживый…. обманщик… предатель… истерик… вор… похотливый свин… обожратый поросенок …
- Ну вот… Как всегда. Весь цветник изгадил.

* * *


- Ты женатый?.. И жену запиши… Я за неё тоже молиться буду… Как хоть её звать-то?
- Лариса.
- Раиса…. Хорошо-о…
- Ла-ри-са.
- У-гу. Ра-и-са…
- Да ЛА-РИ-СА!!!
- Чего орёшь-то… Я ведь не глухая… …Слышу… … …. …Ра-иса!
Ну, Раиса, значит Раиса. Была у Митревны странность – по причинам, ей одной ведомым – давать свои именования. Рустама звала Силуяном, тетю Валю – Нюркой, магазин у ней был - гумаган, а любой кровельный материал – руберой: «Поедешь в город, сходи в гумаган. Кипяти-и-и-ильник мне купи – чай кипекчи. И руберой – крышу крыть».
- Жена-то работает?
- Работает.
- Кем?
- Бухгалтером.
- Бугалтером? Хорошо-о-о… В тепле!


ПОДРУГИ

Митревна сидит на стуле и смотрит в окно. За стеклами зимней рамы - веточки красной калины, маленький стаканчик с солью да с осени замершая бабочка.
- Вона! Шурка бежит!
- Где?
- Да вона!
Далеко за рекой двигалась маленькое темное пятнышко. На удивление всем, у Митревны сохранилось прекрасное зрение – она без очков читала поминальные записки, божественные книги, могла издали разглядеть человека, в то время, как другие только беспомощно щурились.
- Да-а. Шурка. Гусева!!!
Митревна проследила, как её подруга, осторожно держась за шаткие перила, переходит мостком через речку, потом, медленно, по-гусиному, переваливаясь, поднимается по тропинке, проходит под окнами за забором, и вот уже тяжело топчется в сенях. Митревна не торопясь вспорхнула на свое царское место во главе стола, оправила платок, и готовая к приему, сделала лицо серьезным и важным, как подобает старшей.Шутка-ли! Ведь ей – девяно-о-о-сто годов, а Гусевой – всего! – каких-то там восемьдесят с чем-то. Смешно сказать. Знали они друг дружку… э-э… лет семьдесят.
- Здравствуй, Александра! – громко выдыхает Гусева.
- На-а-адоже, Шурка пришла! – удивляется Митревна.
Гусева размашисто крестится на иконы, кланяется и идет к хозяйке, на ходу ругая плохую погоду и кого-то ещё. Усаживается рядом.
Какое-то время молчат обе.
Александра Александровна - бабушка крупная, по объему в неё вместилось бы четыре Митревны. Руки такие же, как и сама – большие и красные. И она ими очень гордилась, особенно тем, что в любой мороз ходит на прорубь полоскать белье – и никогда они не стынут, а становятся только краснее да горячее.
Молчание Александры большой, младшей, и Александры маленькой, старшей, длится недолго. Отдышавшись, Гусева начинает. Быстро-быстро из неё сыплются последние деревенские новости. Митревна сидит прямо, сплетя пальцы на животе. По глухоте своей что-то не расслышав, продолжает методично кивать головой. Иногда невпопад. Так наверное, строгая игумения, выслушивает утренний доклад своей шустрой и всезнающей келейницы.
- Жаров сватался к этой… как её… Не дала! Говорит, у него внуков полно, летом понаедут – я всех и обстирывай!
- Так что говорить. Шутка-ли. Ведь мне девяно-о-о-сто годов!
- А не уехал ещё от батюшки… этот… как его…Рома – пи-и-сарь? Знаю я, какой он пи-и-и-сарь!
(Рома-писарь – это писатель Роман Андреевич Семенов, член Союза Писателей).
- Ноги не держат, ничего-о-о не смогаю…
Увидев наши рюкзаки и дорожные сумки, Гусева спрашивает:
- Чьи это у тебя мешки-то?
- Так, что говорить. Ведь девяносто годов…
- Мешки-то, говорю, чьи?
- Сме-ерти все нет. Зажилась…
- Чьи мешки-то?! «Зажилась»! – заорала Александра Александровна.
Митревна, наконец, расслышала вопрос и небрежно отмахнулась:
- А… так… рабочие приехали…

* * *


- Приходил ко мне этот, как его… Дрова мне все переколол… А я щи наварила… Жирные… Отобедал… Бутылочку выставила… …На крыльцо покурить пошел… Я говорю: «Кури в дому. Я люблю, когда в доме папироской пахнет…».
Жила Александра Александровна в своем дому одна. Была у неё единственная отрада в жизни – сынок Миша.
…Шел он зимним вечером из соседней деревни домой дорогою знакомою, сотни раз исхоженной. Но в тот раз закрутил, замутил, его какой-то бес шабашный, сбился Миша с пути и пропал. Наутро снарядили мужиков на поиски. Следы пропавшего то появлялись, то терялись на открытых местах, где ночью гулял ветер… Вот шел он вдоль просеки, вот пересек ложбинку. Вот здесь, на углу леса, пробовал разжечь костер из бересты и веточек, да видно, озябшие пальцы уже не слушались…
Мужики остановились на гребне небольшого оврага, оглядываясь вокруг.
- Ну, куда дальше двинем? – спросил дядя Боря.
-Надо подумать.
Кум медленно закурил, но горящую спичку почему-то не бросал, а так и держал в сложенных ладонях, пока не прогорела. И потом как-то осторожно, в сторону сплевывая прилипший к губам табак, вкрадчиво заговорил:
- Боря… Я тебе сейчас что-то скажу, Боря… Только ты не волнуйся…
- Что… такое?..
- Ты, Боря, только не волнуйся, Боря, ладно, Боря? – а самого так и потряхивает.
- Да что такое-то???
- Ты… Боря… стоишь… на ём…
Дядю Борю подбросило так, что охотничьи лыжи слетели с него в разные стороны. А он, плюхнувшись спиной в снег, быстро суча ногами и руками, отползал подальше. Молодой Миша лежал, припорошенный снежком. Из-под покрытых инеем бровей и ресниц, открытые глаза его глядели в ясное небо…
Послали за санями.
В деревне спрашивали:
- Нашли?
- Нашли.
- Околел?
- Весь!
- Звери-то не пожрали?
- Не-е…Целёхонькой.
- Ну слава Тебе Господи!
И всей деревней обсуждали, как повезло покойнику – что звери его не пожрали. Для деревенских жителей замерзнуть зимой при дороге – смерть обычная. И даже - легкая. Только вот дядю Борю еще долго потом по ночам подбрасывало от нехорошего виденья: вскидывал он вверх ноги и таращил в потолок глаза, пока не приходил в себя. Чем поначалу очень пугал свою жену. Но потом и та привыкла: увидев среди ночи вскинутые из-под одеяла мужнины ноги, толкала его пухлым локтем, и переворачиваясь на другой бок, ворчала: «Опять-то на Мишку наехал…».
…Александра Александровна задумчиво вздохнула, и смахнула с покрасневших глаз навернувшуюся слезу.
- Да-а… Люблю, когда в доме… папироской пахнет.

* * *


Случилась с Александрой однажды новая беда: дом сгорел. Жить в деревне одной и так не легко. А тут осталась еще и без своего угла. На окраине Гавриловского, у тропинки к Спасу, стояла банька под большим тополем. Там она и поселилась. Расставила бумажные иконки, стол у окна, два стула, железную кровать с уцелевшей периной и сундук. В углу этой маленькой кельи сложили небольшую печку с чугунной плитой. Прямо в низенькой топке она изловчилась печь хлеба и пироги. И какие хлеба и пироги! Пышные, сдобные, румяные и большие - как сама хозяйка И зимой и летом там было жарко. Как в бане. А в предбаннике, то есть в сенях у неё жили куры. Батюшка говорил: «Александра хлебы печет – в доме все углы трещат», и угощал гостя яичком от гавриловского петушка.
Из окошка хорошо просматривалась река с ивами, мостки, церковь с погостом, и на холме под липами – дом Митревны.
- У вас вчера полночи свет горел. Я видала, - говорила Гусева.
- Вона! Шурка еще не спит, - говорила Митревна, глядя в свое окно, - На-а-а-доже!
Вокруг бани «Шурка» разбила большой огород, сажала там много картошки и капусты. На гряде, спускавшейся вниз к реке, нежились на солнце толстые, как поросята, кабачки.
Батюшка про неё говорил: «Александра одна может прокормить человек сорок». А на вопрос: «ну куда ты столько всего садишь?», - только удивленно хлопала глазами не понимая любопытствующего: «Как куда?! Ведь надо!»
А «таможней» дом Гусевой прозвали потому что это была последняя остановка по дороге в Спас, и там всегда оставлялась часть привезенных продуктов, особенно – «муки, сахиру и геркулесу». Там же узнавали и последние новости.

* * *


Еще издалека мы увидели о. Евгения, медленно идущего от реки вверх по тропинке с тяжелым бревном на плече. На этом берегу чернела большая куча сваленных в снег мерзлых двухметровых бревен. «Телеги с две будет» - отметилось мимоходом: «Видно тракторист побоялся ехать через реку – лед уже тонкий».
Шла первая седмица Великого поста. Батюшка поднялся уже наверх, аккуратно примерившись, сбросил ношу на расчищенную от снега площадку, и улыбнулся подошедшим под благословение. Медленно и сосредоточенно прочерчивался на преклоненной голове крест.
Словно извиняясь, батюшка пояснил:
- Когда приехал я сюда, думал: как хорошо! Буду читать. Напишу продолжение работы… А я… десять лет… дрова пилю.
…Эти бревна привезли на днях. Река должна была вот-вот вскрыться, и тогда разнесло бы их половодьем по топкой низине. Нужно было спешить перенести наверх. Перекусив с дороги, тотчас принялись за дело. Батюшку от работы отстранили. Он – священник. Его дело – молиться.
Без спешки и суеты, размеренно и упорно, три полных дня перетаскивали с того берега наверх бревна. Тягучая воловья работа - нести на плече или загривке хорошую тяжелую ношу. Большие носили вдвоем, а то и втроем. Батюшка подходил:
- Пойдемте в дом, я вам кофе сварил... Как американским рабочим!
Когда закончили, то по льду было уже не пройти. Радовались, что успели. После работы сидели на сложенных бревнах, смотрели вниз, на утоптанную нами тропу; на потемневшее, с остатками коры и веток, пятно среди чистого снега, где еще недавно лежали эти самые бревна; на тронувшуюся реку, и молчали.
Бывают в жизни краткие мгновения, когда перед тобой открывается что-то; повеет вдруг на миг дыханием Безконечного. Для одних это – гармония музыки и звука, или течение реки, или картины солнечного света; для других – совершенство найденной формы, или на совесть выполненная работа. Это - давно забытое и ясное; то неизреченное, о чем можно сказать, но никогда не следует говорить. И, скорее всего, ты будешь хранить молчание.
По тропинке поднимался человек. В нем узнали батюшкиного знакомого, городского священника. С ним он учился в Академии.
- Евгений, ты трезвый?
Удивлённое молчание.
- В Епархию позвонили, сказали, что к тебе какие-то «ребятки» приехали и вы тут пьете беспробудно который день. Меня послали тебя спасать.


ПЕРСИДСКИЕ ПИСЬМА


В строгих коридорах Духовной Академии в день выпуска витало что-то неуловимое. Перед массивными дверями кабинета владыки Ректора в трепетном волнении стояла группа выпускников – будущие настоятели кафедральных соборов, наместники монастырей, богословы, епископы. Эти молодые люди в черных одеждах, без малейшего преувеличения, являлись Будущим нашей Церкви и Её надеждой. Это – церковные интеллектуалы. Они объединены одними высокими идеалами. Их сердца исполнены благодарного порыва оправдать доверие Русской Православной Церкви; воздать Ей хотя бы отчасти за то, что получили здесь; за то, чем Она наполнила их умы и сердца… Они отдадут теперь все свои силы священному деланию на ниве Христовой. Позади – восемь лет пребывания в этих благословенных стенах, успевших стать родными… Впереди у них широкая нива церковной деятельности среди мира безбожия, благодатная возможность служить Богу и людям, нести им свет Христовой Истины, спасать души многих и многих. О, они знают с несомненностью, как это делать! Они причастны спасающей благодати! Каждый день их учили здесь этому, раскрывали невиданные ими дотоле горизонты знаний. Именно им, этим вчерашним студентам, а ныне уже последователям Учения Апостолов, вручено служение Слову! И у них все получится, они полны молодых сил, и будущее, светлое Будущее Небесного Царства – за ними…

* * *


В кабинет ректора их вызывали по списку. Окончивших курс с отличием – первыми, и так далее… Двое лучших выпускников находились в легком недоумении: вызвать начали с третьего номера; а что же они? Прошел час, другой. Счастливые, выходили из солидных дверей их товарищи, получившие на руки диплом и распределение. Прошли все… В приемной остались только эти двое. Повисла тягостная неопределенность… Что могло случиться? Еще недавно за этими дверями им уважительно намекали о преподавательских должностях в стенах академии и интересовались, какой предмет предпочтут вести… Наконец, они услышали свои фамилии, и робко переступили порог. Первое, что ощутилось ими – был т о н. Совсем иной, неожиданно-официальный:
- Из какой Епархии вы получили рекомендацию для поступления?
- Из Костромской…
За столом что-то писали.
- Вот Ваши документы… В двадцать четыре часа вы должны убыть к месту распределения в Костромскую епархию в распоряжение правящего Преосвященного.
В коридор они вышли слегка оглушенные случившимся.
А все оказалось просто: накануне их вызвали для беседы за другие двери, где в мягкой форме предложили сотрудничество – разумеется! - в патриотических целях… Выпускник Никитин изволил шутить и даже вывел из себя бойца невидимого фронта…
- И нет бы ему поюлить… ну, как-то дипломатично отказаться… пощадить самолюбие чиновника… - сокрушались его друзья, - так нет же вот - в лицо ему посмеялся…

* * *


- …Весьма похвально, Евгений Васильевич…«Христология Максима Исповедника»… весьма похвально… оценки отличные…присвоена ученая степень кандидата богословия…
Старенький Архиерей, в свое время отбывший десять лет лагерей, положил перед собою на стол диплом кандидата богословия и теперь поверх круглых очков внимательно рассматривал его владельца. Тот сидел в ожидании своей участи на стуле возле высоких, много раз крашенных, белых дверей архиерейской приемной.
- Что же. Рад, весьма рад. Стало быть, будете проходить свое иерейское служение в нашей Епархии… Хорошо…Готовьтесь к хиротонии. …А пока… - и Владыка неопределенным жестом показал куда-то в угол кабинета, - Зайдите в ту дверь… там с Вами поговорят…
О чем говорили с ним за той дверью - неизвестно, но через некоторое время кандидат богословия получил назначение на отдаленный и бедный приход в Спас-Верховье.
Ну что ж, Спас-Верховье, так Спас-Верховье…
На его личном деле стояла пометка, удивительная и нелепая для священника:
«Склонен к богословию».

* * *


Едва нашарив впотьмах кованую скобу, он рванул на себя тугую, обитую толстым войлоком, дверь.
- А-а-а… при-е-хал, - прохрипела сиплым голосом большеголовая бабка, сощурив маленькие синенькие глазки. В руках её был большой нож, которым она ловко чекрыжила здоровенные кочаны. Электрическая лампочка, свисавшая с потолка, тускло освещала наваленную в беспорядке кучу капусты, валявшиеся повсюду кочерыжки и капустные шкурки. Слова её обращались к показавшемуся в дверях священнику. Он обозрел пустой дом, в котором предстояло жить. Нестиранные занавески на окнах, местами отвалившиеся обои, отсутствие какой-никакой обстановки. Было жарко и пахло капустным духом. В женщине он узнал одну из трех просительниц, сидевших в коридоре епархии в ожидании Архиерея.
«Ну что же, Спас-Верховье, так Спас-Верховье» - повторил о. Евгений.

* * *


- Хоть кошку дайте…

* * *


…Теперь я в таком месте, где можно сесть, и не торопясь подумать. Хотя дел здесь, в общем-то, много – но они мне одному явно не под силу. Есть дом, где я живу. Он довольно просторный, но очень старый и бестолковый. В центре дома полуразрушенная печь, которая еле-еле спасает меня от холода. Выкрашена почему-то в дикий синий цвет. Когда я первый раз зашел, то очень меня эта печь поразила (почти испугала). Дому этому, конечно, нужен хороший ремонт. Немного мне, все же, пришлось потрудиться, чтоб хоть более-менее. Сделал посудные и книжные полки. Все по мелочам, но без которых в доме было бы, как в сарае. Когда морозы, то топлю постоянно, ибо выхолаживается очень быстро. Так что зима у меня проходит под девизом «борьба за живучесть».
Храм большой, двухэтажный, но очень холодный. В храме топят железную печку-буржуйку, но тепло только возле этой печки. Я же в алтаре даю дуба, как говорят. Постоянно простуживаюсь, и раза два сильно болел. И, если последние десять лет я не болел, то теперь за три месяца наверстал все, что полагается бедным, грешным человеческим телесам. Утешаюсь, что летом здесь будет тепло, жду его, и не дождусь…
Зима красивая здесь. Тишина, покой. Местность холмистая. На холмах деревеньки и перелески. В общем, настоящая Русь. Но и добираться сюда трудно (трактора буксуют). В распутицу - дичайшая грязь, а сейчас все занесло снегом. Бабусям тяжело и стоит обычно на службе по четыре-пять человек, на праздник до десяти приходит. Я еще толком и не пойму, чем и живы. Но с голоду, конечно, не помираю. Так что на себе испытываю присказку, что еще не один поп на приходе с голоду не помер…

* * *


Месяц – денег не дают. Другой, третий.
- А как же деньги?
- Где я тебе их возьму-та-а-а?!
Немного погодя, большеголовая бабка все же принесла батюшке кучку жеваных и засаленных рубликов:
- На-а-а! ! !
Это была местная церковная староста, Александра Федоровна. Потом она уехала.

* * *


После нее старостой в церкви стала Елена Андреевна, тихая старушка лет восьмидесяти. Хотя выглядела на десяток лет выглядела моложе – была девицей. Хранила она ключи от храма, прятала Икону, выпекала просфоры, поминальники принимала, свечи выдавала, убиралась в церкви, за неимением алтарника – разводила кадило и выносила свечу. Ходила всегда в черном, как настоящая монашина, и держалась перед всеми с достоинством.
Перед началом службы батюшка остановил её посреди храма и тихо давал какие-то распоряжения. Но тут вдруг, обычно тихая и кроткая Елена Андреевна, скороговоркой, закипая, начала булькать, и срываясь на визг, безостановочно тарабанить. Только и слышалось, как частый горох по полу: «…и записки – я… …и свечки – я, …и печку – я, …и …и кадило – я… …и свечу выносить – я…».
- Ну, прости меня, - сказал батюшка, и как был, во всем облачении, поклонился ей в ноги посреди церкви.
Все, разинув рты, замерли.
Елена Андреевна, как синичка, с выступающим из-под черного платка востреньким носиком, молча хлопала испуганными глазами. А бабушки потом говорили: «Из Ленки будто пар пошел. Клубами!».


* * *


- Я ведь здесь одна местная-то… – переговаривалась со старушками Елена Андреевна, стоя за свечным ящиком.
Из почтительно выстроившейся очереди ей возразили:
- Да поди-ка врать-то! А Мителькова?
Медленно отсчитывая сдачу, скоренько ответила подругам:
- Десять, пятнадцать…А нет…она из Рудина!
- А Черницына?
- Тридцать, сорок пять…а эта - из Путоргина!
- А Александрова?
- Эта вообще не знаю, откуда и взялась… Пятьдесят четыре… Пятьдесят пять!
Упомянутые деревни виднелись в церковном окне за её спиной.
- А местная-то я одна! Все – нездешние.
К ящику подбрела Митревна. На правах старейшинства, минуя очередь, протянула свою мелочь:
- Дай мне све-е-ечку!
Елена не замечала матриарха:
- …Батюшка говорит: «кадило раздувай». …А когда мне? …Записки надо, свечки надо, лампадки надо, а я всё и успевай!
- Све-е-е-е-чку мне дай! !
- …И что я ему? И кадило - я, и свечи – я, и просфоры печь – я. Все я… Да я Владыке напишу… Николай Николаевичу участковому напишу…
- Све-е-е-чку…
Отпустив еще двух человек, Елена Андреевна спохватилась:
-Ой! А что это за старушка такая? Не ваша? Вы не знаете? Первый раз вижу. Чья это старушка? Никогда здесь не видала…


* * *


С чувством глубокого удовлетворения отмечаю свое безпристрастие и лояльность ко всем партиям и группировкам. Сегодня на исповеди двух главных ругательниц попросил стать друг перед другом на колени. Не просто «прости», а именно на колени. При этом обе всплакнули, хотя уже в конце исповеди опять сцепились. Бабья ругань – это что-то ужасное; смотреть на это, так здоровье теряешь. Когда шла перепалка, в храм вошла маленькая старушонка, невесть откуда взявшаяся, и с удивлением сказала – как, здесь опять ругаются!

* * *


Теперь мне в общем понятно, почему здесь долго не задерживались…
Чувствую, что моя работа по религиозной гносеологии будет иллюстрирована очень ярко.

* * *


Понуждаемый Вами, господин Медведев, но по доброй воле, смею предложить Вам, украшенному всякими добродетелями, скромное бытописание под заголовком «Персидские письма, персиянина, написанные из глубины Русской земли, попавшего туда, может быть, несколько и не по своей воле, но пребывающего сейчас в довольстве и умиротворении». Пусть не смущает Вас столь длинное заглавие, ибо оно преисполнено глубоких чувств, которые я, недостойный, смею предложить Вам, превосходный синьор…

* * *


Просыпаешься от тишины. Стучу и говорю: здравствуйте, господин Никитин – здравствуйте. Что же вы печку не затопите, Да ведь тепло, - ну и что. А за окном потихонечку проясняется. Не зажигая света затапливаю печку. Стало совсем хорошо. За окном Костромская обл., на столе у окна В. В., трещат дрова в печке, на обоях блики… Ругаю Кувакина «Религиозная философия в России»…
Вот посмотрел Олесницкого – «Ветхозаветный Храм». Наша «старинная» русская ученость – уж такая обстоятельная, что диву даешься: как может человек столько знать и во всем разбирать. Вот титан! А ведь это обычный ученый. Цитаты на древних языках (все без сносок) – для них тогда обычное дело. Уж не вырождаемся ли мы!? Всё наше время какое-то больное. Завязли во лжи по уши. Врём и сами себе, и окружающим.

* * *


Изнашиваемся мы от безбожности. Безбожность – это когда нам кажется, что все у нас не так; все не получается; ничему мы не рады, и, вообще мы самые несчастные… Но ты плюнь на все – делай только то, до чего руки доходят (и голова). А о большем не думай, не х о т и думать. Сейчас мало кто может быть Обломовым. И бегаем, как кто нас завел и на пять часов поставил – часы с будильником. Сломайся и не звони, а сломанный будильник взяли и выкинули. Вот он лежит на помойке под лопухом, и железной пяткой брюхо почесывает. И с муравьями о жизни беседует…
Ну какого тебе еще надо?!


* * *


Нынче тоже снег, но тихо. К вечеру перестал идти снег, но опять тихо. Рукодельничаю (переплетаю), потом читаю, и так весь день. Книги удивительные, их только и читать, когда тихо, и только здесь. И только я это сказал, сам себе, конечно, как в окно заглянула сорока (они здесь крупные), потрясла своим хвостом и молча улетела на ветку, где долго и сварливо ругалась. Надо им кормушку, что ли, сделать…


НА КУПОЛАХ


Неожиданно приехало епархиальное начальство во главе с новым Архиереем. Деревня прильнула к окошкам: столько «батюшок» разом им в жизни видеть не приводилось. Прибывшие снаружи и изнутри осмотрели храм, окинули критическим взглядом не подбеленные стены и худую крышу, подивились дорогому убранству старинного иконостаса и богатой ризнице. Осведомились о числе прихожан. Справились о доходах. Сравнили известное им из годовых отчетов с реальностью. С грустью сделали сами собой напрашивавшиеся выводы – храм хоть и большой, и имеет редкостную Святыню, да приход невелик; доходов нет и не предвидится… И еще затраты на ремонт и содержание…
Владыка неспешно прогуливался вокруг церкви вместе с о. Евгением:
- Ну, батюшка, и какие же у Вас перспективы?
Батюшка даже удивился такому вопросу:
- Так ведь, Владыко, у нас у всех – одна перспектива! - и показал рукою в сторону могильных крестов.
В молчании они вышли из церковной ограды.
О. Евгений нашелся:
- А может…с дороги… картошечки отварить?
Преподав благословение, архиерей молча кивнул своему водителю и гости уехали…

* * *


Когда скопилась от жертвователей денежка на обновление церковных куполов, батюшке нашли человека, имевшего опыт жестяных работ. Тот позвал в помошники Рустама и Сергея, которых Елена Андреевна тут же прозвала – «черненький» и «вертлявый». Сергей, талантливый художник, засомневался.
- Но я ведь некрещеный… а тут такая работа серьезная… купола да кресты.
Подрядчик призадумался.
- М-да… для такого дела креститься надо бы… Опять же, крещеному, как своему, может и заплатят побольше…
- Правда, побольше?! – вскричал бедный студент.
- М-м-м…Возможно…
Этот аргумент окончательно склонил его к принятию Таинства Крещения. Так раб Божий Сергий обрел здесь свою веру.

* * *


Эхо здесь было звучным и сочным, и, подходя к деревне, еще издали услышали голоса. На куполах маячили фигурки мастеровых. Далеко по окрестностям разносились грохот шагов по железным листам, визжание пилы и мерное забивание гвоздей. И вся эта строительная музыка перекрывалась резким голосом, который отчаянно матерился.
- Что же это такое? Куда батюшка-то смотрит?
…Батюшка сидел на лавочке, растерянно склонив голову, поникнув плечами и чуть вздрагивал при каждом выкрике – будто стегали его больно и хлестко вдоль спины…
По мере продвижения работ голоса стали тише, спокойнее, и лишь изредка деревенский покой нарушали одиночные выстрелы брани. А потом и совсем прекратились.

* * *


Днем поднимались на крышу работать, а вечером, пока еще не были сняты леса с куполов забирались туда просто так, помолчать, оглядеться вокруг. На закате провожали солнце: на земле оно скрылось, а здесь еще парило над дальним лесом. Или ночью. Лежишь под звездами на старых досках лесов под крестом купола; и будто плывешь по небу. Над Спасом, над могилами погоста, над рекой, полями и лесом… Тишина. Только далекий лай собак да одинокий крик ночной птицы над рекой. Смотришь близко-близко на выщербленный временем узор кирпичной кладки, трещинки, квадратную шляпку кованого гвоздя и понимаешь, что лет сто, а может двести, сюда не заглядывал никто, только птицы да ветер… И всё здесь так и было – между землей и звездами. И наверное, будет.
- Посмотри-ка вон туда… где мост.
Смотришь куда показывает друг, и пытаешься угадать, какой ещё красивый вид приметил его чуткий взгляд.
Вот он, мост над речкой, на воде – дорожка лунного света, всплески рыб, нежные ивы, осока, кувшинки…
- А теперь представь! Идет с той стороны… отряд противника. Ты засел здесь с пулеметом. Когда начнешь стрелять? До моста, на мосту, или после.
- Отстань!
- Нет, скажи-и-и!
- Ну, на мосту…
- Не пра-а-а-вильно! Ха-ха! Надо их пропустить! Только перейдут – стреляй! Они – назад. И тут, на мосту, их всех и до-би-ва-ешь! И кро-о-ошишь! ! ! Куда поше-е-ел?
- Вниз. Всё, хватит. Ты – точно! – чурка неисправимый, горец почечуйный!
Вся идиллия – псу под хвост. Спускаясь с крыши, вслед на голову сыпалось:
- Ха-ха-ха…. Горец!.. По-че-чуй-ный! ! ! …Ха…ха…ха!..

* * *


В августе от Смоленской до Преображения стояла ясная, теплая погода.. Между утреней и вечерней службами все работали. Торопились успеть побольше сделать, пока не зарядили дожди.
- Сто-о-о-о-й!
Митревна, растопырив руки, как при игре в жмурки, преграждала дорогу. В руке у нее – кусок чего-то, с половину кирпича.
- Ку-ды по-шел?
- На крышу…работаем там…
- Я вот что хочу тебе сказать. Ангел мой-то. Ты мне о-о-о-кна замажь! Я заме-ерзла вся!
- Да Александра Дмитревна, успеется ещё. Тепло же!
- Я вся-я-я замерзла!
Внушительный кусок замазки покачивался в руке.
- Потом, не сейчас! Сейчас – крыша. Окна потом замажу.
Уворачиваешься. Уже с крыши храма вполглаза смотришь кукольное представление, развернутое внизу, на земле: крохотная фигурка Митревны, подсторожив очередную жертву своей прихоти, прижимает её к забору. А другой отказник, как кабан, ломая кусты, пробирается огородами, лишь бы не попасть под руку с замазкой.
После вечерни, у церковных ворот, всем миром обсуждаем с батюшкой насущные дела – братство есть там, где есть совместная работа. Вдруг по тропинке, опираясь на косу, от своего дома к нам ковыляет маленькая Митревна. На ее голове, как тюрбан, намотано некогда бывшее пуховым платком. Высокомерно не желая замечать всех вышедших из-под её юрисдикции постояльцев, она останавливается возле батюшки и с гневом, хрипло выдает:
- Они меня не слу-ушают!.. Я вся-я-я замерзла!.. Окна не зама-а-азаны… Не смога-аю… Х-о-о-олодно. Они все-е-е не слушают… Твари.
О. Евгений поглядел на нее с улыбкой. Потом тихо, и немного в сторону, проговорил:
- Какой-то дедушка спасся…

* * *


Вечером устраивались на ночлег. Людей на праздник приехало много: были и священники, и целые семьи с детьми. Дети и священники ночевали у батюшки, женщины – у Лиды, мужчины – у Митревны. Лавок на всех не хватило, пришлось стелить на полу и как-то укладываться. На печке рядышком мирно спали Мишка и Рустам, армянин и азербайджанец, оба крещеные, и матери у обоих были русские.
- Посмотри на них…на русской печке лежат две чурки… друзья… а сейчас в Карабахе их сородичи режут друг друга…
- И чего они там делят?.. что не живется спокойно… попросили бы друг у друга прощения… сказали бы: бр-р-рат, посмотри, как красиво вокруг… надо радоваться… жизнь и так короткая… зачем убивать?
- Они так не скажут…
- Почему…
- А у них там… русской печки нет.
Громко ворча с лежанки, Митревна положила конец пустословию:
- Гасите свет! Не с вашей пензии платится!


* * *


Сергей по матери был финн. И фамилия его прежде была – Пучков. И был у него маленький сын Андрей. И в шутку все ласково называли его «пучочком» или «финником». А он собирался рыть подземный ход из Спас-Верховья в Кострому!
…Как-то решили приучить его мыть за собою посуду.
- Андрей! Давным-давно жил мудрец. Как-то обедал он с учениками, и один из них спросил: «В чем мудрость?» - «Ты уже поел? Иди и вымой за собою миску». Тот пошел к ручью, и когда шел, вдруг понял, в чем мудрость. Вот и ты иди, хорошенько вымой свою посуду, может и ты станешь мудрым!
Почти неделю Андрей мыл посуду: за собой, за другими, и даже за кошками.
- Что-то я все мою и мою, а у меня все не мудреется и не мудреется. Пойду-ка лучше на чердак.
- Анрюша, а на чердаке-то что делать будешь?
Он подходил близко, просил наклониться, и тихо на ухо шептал:
- Пугаться!


* * *


Митревна тихо сидела за столом в ожидании обеда. Убедившись, что все готово, проворно ковыляла к себе на лежанку принимать приглашение.
- Пойдем обедать!
- Обе-е-едать! На-а-адоже.
Все уже собрались и терпеливо ждали. Борщ со сметаною, молодая отварная картошка, салат с лучком из огурцов и помидоров, свежая зелень – всё только что с грядки; на плите шкворчала сковорода жареных в масле грибов.
Помолившись, сели. Митревна как всегда, – во главе стола. Силуян поставил перед ней тарелку:
- Кушай пожалуйста.
- Ничево-о-о не хочу, ангел мой-то. Я ведь не работала.
И отстранила от себя тарелку. Силуян придвинул:
- Ешь!
- Ничево-о-о…
- Ешь! !
- Не рабо-о-отала…
Отстранила – придвинул. Отстранила – придвинул.
- Е-ешь! ! !
Настояв на своем, Силуян, довольный, отошел. И только уселся с другого конца, как Митревна запустила тарелку через весь стол. Та, проскользив по поверхности, как стакан виски по барной стойке в американских вестернах, остановилась точно под носом у Силуяна:
- А теперь… ешь… сам!
Что с ней тут поделаешь?
Молчаливо торжествуя победу, постница мочила в блюдце с чаем хлебные корки.
Тут вдруг кто-то хлопнул себя ладонью по лбу и побежал в чулан. Через минуту на обеденной трапезе появились забытые было: желтый с дырочками сыр, розовая вареная колбаса, колбаса полукопченая и пара банок балтийских шпрот. Всё это быстро открылось, нарезалось и было разложено по тарелкам.
Постно вздыхая, Митревна продолжала вяло мочить в блюдце свои корки. На неё уже никто не обращал внимания. Не стерпев наконец, привстала на валенках, как на пуантах, опершись о край стола, обозрела убывающие на глазах снеди, и щурясь на кружочки колбасы, несмело–мечтательно обронила:
- Мне бы… вилочку…


* * *


«Надо бы завтра встать часов в шесть, не проспать. Жаль, будильник не звонит», - думал Михаил, укладываясь на лавку возле окна и закутываясь в одеяло.
Он пробудился от легкого стука у самого лица. Открыв глаза, увидел утро. Солнечный свет золотился в мокрой от росы зелени. Часы шли. Стрелки показывали без пяти шесть.
Незнакомая пестрая птичка, держалась цепкими лапками за оконный переплет, и тюкала по стеклу, пытаясь склюнуть аппетитную муху, сонно блуждавшую между рам. И недоуменно удивлялась, ощущая в себе пустоту вместо насыщения. «Как это: я клюю, а она все ползает?!» После еще нескольких попыток схватить жертву, птичка, видимо решив, что это – неправильная муха, улетела прочь.
Так продолжалось три дня! Как по часам. Ровно без пяти шесть, уже знакомая птичка, стучала в большое окно, вопросительно вертела головкой, щебетала что-то, и, вспорхнув, отлетала. Надо же! Раз, другой, третий. Вот тебе и будильник. …И воздвигни мя во время подобно на Твое славословие… Надо к батюшке сходить, узнать, что за пернатое чудо такое – «птичка-пичужка: фьюить-фьюить», сама пестрая, хвост черно-белый, а грудь чуть желтоватая. У него много книг разных о Божиих тварях. Он говорит: «Стыдно. Живем вместе и ничего о них не знаем». Спрошу обязательно. А вот если и завтра она прилетит?
Муху тогда – точно – инфаркт хватит.

* * *


Еще с ночи зарядил мелкий, затяжной дождь. Все работы переместились под крышу дома. За окнами – зябко и сумрачно. Стали пить чай чаще обычного, вести разговоры да спать днем. Иногда кто-нибудь забирался на печь и вслух читал добрую книгу.
Столичного гостя интересовала местная жизнь:
- А благочинный у вас кто?
- Э… отец Валерий.
- А как он… какой?
- Э… хороший благочинный…
- А Владыка?
- Э-э… и Владыка хороший… всё на месте.
- А какой он?
- Ну, что значит – какой, какой?… А … вот – «какой»:
…На одном приходе зазвонил телефон. Батюшки не оказалось, и трубку взяла церковница-старушка - всю жизнь отработала на фабрике и у станков оглохла:
- Алло! Кто это?
- Владыка Александр.
- Кто-кто?
- Владыка Александр!
- Ко-то-рой Александр?
- В л а д ы к а! Александр! !
- Чей Владыка?
- Архиепископ! Костромской! И! Галический! А-лек-ксан-др-р-р! ! !
- Ой, Владыко! !… простите… так… так.. . поняла… ага… значит… архиепископ… Костромской… и…какой???

* * *


Отворилась дверь. Это с поезда пришел художник Саша. Вода с него лилась, как с петергофского Сампсона. Все засуетились: кто пошел к бочке у крыльца отмывать грязь с его сапог, другие искать ему сухую одежду и заново ставить чайник.
Согревшись и напившись горячего чаю, прибывший пошел доложиться к Митревне. Та сидела спиной к печке на своей лежанке, выставив вперед подшитые подошвы черных валенок.
- Здравствуй Александра Дмитревна!
- О-а-а-а-й! Разве ты не помер?
- Как – так???
- А я думала, ты помер.
- Да вроде нет!
- А я, дура, две недели за тебя ревела. Дв-е-е-е неде-ели ревела. Ну садись, погрейся.
Сашка, тронутый такой любовью и заботой, устроился рядом с ней. До нас доносились обрывки их мирной беседы:
- Как-хоть ты живёшь-то?.. Хорошо?.. Ну, слава Тебе, Господи…А я две недели ревела… Ангел мой-то… Дурак-человек…Ведь мне девяносто годов… Шутка ли… Не смогаю… Дай хоть я тебя поцалую, ангел мой-то… Ноги уж не держат… Смерти нет… Шутка ли… Я ведь молюсь за тебя… Ка-ажную ночь молюсь… Чуть жива… Вот упаду, а подняться некому будёт.
Разомлев от печного тепла, и от задушевных слов, Александр стал сонно клонить голову.


Спи-и-и дитя мое усни,
Сла-а-адкий сон себе мани,
В няньки я тебе взяла
Ветер, солнце и орла…


Утомленного дорогой сон сморил окончательно. Он подобрал к подбородку колени, свернулся возле Митревны и уснул. Над ним дребезжащий голос продолжал тянуть колыбельную:


Улетел орел домой,
Солнцо скры-ы-ылось под водой,
Ветер после трех ночей
Мчится к матери своей…


Митревна осторожно, боясь потревожить спящего, сползла с лежанки. Тихо ступая, она вышла из-за перегородки к столу, где мы пили чай, и, оглядываясь назад, спросила громким шепотом:
- А кто это?..

* * *


Почти месяц не было дождя. Цветы-медоносы засохли. Пчелы носились злые - летали за взятком к реке на прибрежные, да болотные травы. И мед в то лето получился необычно-темный, изумрудный…
После службы все трапезничали у Митревны. Мишка засобирался уезжать в город.
- Что так быстро? – спросил батюшка.
- Да я, батюшка, остался бы с радостью. Да жена вот давно на юг просится. Уже билеты куплены. В Крым. Я бы не поехал, да жена…
- Ну, хорошо еще, что не в Париж просится.
Другие отговаривали: «Остался бы… Завтра уедешь. Успеешь еще…»
- Не могу. Рад бы. Жена.
Одел рюкзак, скоро попрощался и ушел.
Еще не встали из-за стола, видим: опрометью бежит назад Мишка. На ходу сбрасывая вещи, метнулся к зеркалу. Посреди его лба малиновым бугром наливалась огромная шишка. Три пальца правой руки на глазах у всех распухали, превращаясь в подобие магазинных сарделек. Шальная пчела влепилась несчастному прямо в лоб! А когда он схватил её, то успела тяпнуть еще и в руку. Организм явно был восприимчив к пчелиным укусам.
Внимательно рассматривая пострадавшего, Митревна сочувственно качала головой.
- Пчела укусила? На-а-адо же!
Вдруг на её глаза накатились слезы. Худые плечи начали подергиваться. Донесся какой-то жалобно-скулящий стон, и уже не в силах сдерживаться, Митревна завалилась набок и зашлась долгим, беззвучным смехом.
- Чего смеёшся-то? - чуть не плача вопрошал её укушенный. - Ведь больно же!
Митревна, вся трясясь от безудержного смеха, выставляла вперед три своих пальца, демонстрируя ими невозможность правильного православного перстосложения, и приложения их к распухшему лбу.
- Как же ты, дурак-человек, креститься-то теперь будешь? - и закатываясь, валилась на другой бок.
- Тебе смешно…
Вытирая рукой слезы и переводя дух, Митревна пальцем указала на его распухший багровый лоб.
- А как же ты теперь, дурак, поклоны-то бить будешь?
И новый приступ смеха вновь сразил старушку.
На следующий день опухоль спала, и Мишка благополучно отправился отдыхать в Крым со своей женой.

* * *


Многие приезжали с детьми. Батюшка даже завел в своей библиотеке целую полку хороших детских книг. Привезли одного воспитанного мальчика. Родители его, будучи педагогами, воспитанием чада своего занимались очень серьезно.
Сели пить чай. Посредине стола красовалась плетеная ваза с печением и конфетами.
- Какие у Вас замечательные конфеты. Чудесные конфеты. Изумительные!
- Так возьми еще скушай, раз нравится.
Бралась очередная конфета.
- Спасиба… Прекрасные, прекрасные конфеты. Где Вы только такие берете. …Спасиба… Никогда не ел таких вкусных конфет. Удивительные. Изумительные конфеты. Спасиба…
Потом стал наигрывать пальчиками по столу невидимые гаммы. «Ля-ля-ля», «Ля-ля-ля». В момент какого-то особенно сложного пассажа еще одна конфета исчезала со стола, а горы фантиков почему-то росли у соседей.
Вкусив, поблагодарили Бога, и разошлись по своим делам. Вечером, вернувшись в дом, увидели, что у Митревны под глазом появился свежий синяк. Здоровее-е-енный фингал! На расспросы молчала, как партизан. Отступились - ей и так больно. Наверное, опять упала со старых ног. Также обнаружилось, что ваза со сладостями опустела.
- А где конфеты-то.
Митревна, не в силах больше терпеть, разразилась скрипучим голосом, указуя карающим перстом на виновника:
- Этот все сожрал! Он, он! Всё-ё-ё сожрал! Я вокруг печки за ним бегала. Хотела поймать, да ноги не ходят. Он – бес такой - обжор. Всё-ё-ё пожрал!
В углу, обиженно надув губы, сидел воспитанный мальчик.

* * *


Приехал один человек с сыном-подростком. Тот был чем-то сильно обижен на отца и как волчонок, истерично и дерзко огрызался на любое его слово. Было неловко за обоих. Когда шли через лес по тропе, испещренной корнями сосен, вспомнились слова батюшки:
- Видишь ли, Максим, у человека бывает три состояния. Человеческое: когда он любит тех, кто любит его. Божественное: когда человек всех любит, без разницы, любят его, или нет. И есть еще бесовское, дьявольское: это когда человек ненавидит тех, кто его любит.
Тот задумался и немного присмирел.

* * *


Серега попросил тетю Валю сварить варенья: Рано поутру ушли за речку в лесные малинники. Еще до обеда вернулись с душистыми ягодами. Потом все сидели вокруг стола, перебирали их и пересыпали сахаром.
Митревна отстраненно наблюдала…
Сварилась большая кастрюля. Тетя Валя предупредила:
- Сережа, только ты убери куда-нибудь. А то, сам знаешь, Митревна может и начудить.
- Да, ну. Что случится? Пусть здесь стоит, остывает. Ничего не случится.
Когда через час пришли с огорода, на кастрюле с вареньем крышки не было, а содержимое исчезло. Митревна, как и днем, все так же отстранено смотрела в потолок.
Из кадушки, где рос комнатный лимон, густыми медленными струйками преизливалось и сочно капало на пол вкусное Сережино варенье.
- Митревна! Ты зачем варенье в цветок вылила?!
- А это у меня апельсины посажены. Сорви листочек, потри. Как па-а-а-ахнет!
- Зачем вареньем-то залила?!
Ответ, видимо, был приготовлен заранее. Она картинно взметнула вверх руки:
- Чтоб… росло!!

* * *


- Почто, леший, опять притащил?! Куды их? Для чего?
В приоткрытую входную дверь просунулась острая собачья морда. Это был Текай. Настоящие слезы катились по его морде – он плакал – нос его и язык были поцарапаны: в пасти держал он колючего свернувшегося ежа.
- Где хоть ты их берешь-то? – возмущалась и одновременно смеялась этому Митревна.
Текай подбросил ежа вверх, и тот, как мячик, ударившись об пол, сердито фырча, закатился под стол. Собака, облизнув нос, громко чихнула, и цокая по полу лапами и махая лохматым хвостом, опять убегала на свою охоту. Этот еж был четвертым в компании принесенных и закатившихся под стол. Видимо, год тогда выдался урожайным на ежей…
Серьезно, как человека, Митревна пыталась вразумить собаку, пса, почувствовавшего себя добытчиком и кормильцем, кричала ему вслед:
- Не носи больше! Куды их? Не для чего!
Мы бережно клали испуганное животное в корзину и уносили подальше, за реку. В то лето много ежей переселилось на тот берег. А Митревна всё ворчала на нас:
- Сами кобели да собаку привели.

* * *


- Этот! Как его! Кобель-то ваш борзой… у меня несушку задрал, лядь худая! Делов не знаю! Покупай мне двух молодок! …У Обуховой! – (обуховские курицы во всем Гавриловском считались лучшими), - Да п о б о – о – о – л ь ш е!
И Гусева ушла…


* * *


Стояла летняя жара. Палило солнце.
- Идем купаться. Пыль смоем!
Втроем, быстрым шагом спускались к реке, где кувшинки и белые лилии покойно нежились на тихих водах. В излучине плавнила стайка серебристых уклеек, слегка поправляясь хвостом. На отмели замерли полосатые окуни. Мелькали мотыльки, парили стрекозы и весело рассекали воздух береговые ласточки. Пахло травами и цветами. Благорастворение воздухов. Взорам – радование.
- Отец Евгений вот в этом месте меня крестил.
- А меня вон там, на повороте.
- А меня – прямо в омуте, в апреле, еще льдинки плавали…
Если Крещение – рождение водою и Духом, есть рождение свыше и вновь, значит и место это в Спас-Верховье для всех нас стало истинной родиной.
Снимаем одежду, осеняем крестом себя, воду, и затаив дыхание, погружаемся в реку.


Вода так холодна.
Уснуть не может чайка,
Качаясь на волнах.


Здесь повсеместно, почти через каждые десять шагов, били студеные ключи. От близости истоков вода даже в жару не прогревалась, и долго в ней не просидишь. Плывешь, и снизу тебя холодят родниковые струи. Отфыркиваясь, один за другим, выскакивали на берег.
И за что нам такое счастье досталось!? И за что такие царские дары?! …Батюшка, церковь, деревня, покой, и добрые люди вокруг, и река, и возможность придти ко Крещальной купели своей!

* * *


Наша речка Шача – ни дать, ни взять - обычное русское захолустье. На картах не видна. Берёт начало свое в нескольких верстах отсюда, в тихом лесном озере. Петляет, наполняясь родниками; десятью верстами ниже Спаса протекает она через то болото самое, куда Иван Сусанин завел врагов Царских, и впадает затем в Костромку-реку. Та, в свою очередь, близ стен монастыря Ипатьевского, где благословлением на царство юного Михаила Феодоровича Романова, окончилось на Руси время Смутное, впадает в Волгу-Матушку…Ну а Волга-Матушка, как известно всем, впадает во Каспийско море самое… Словом - обычное русское захолустье…Ни дать, ни взять…


БАТЮШКА


В кабинет директора заглянула сотрудница и растерянно сообщила:
- Мария Федоровна, Вас там какой-то бомж спрашивает…
- Какой еще бомж?
- Ну, не знаю… В сапогах, с бородой, с мешком…Одет, как бомж, а глаза – прямо как у Бога!
Маша подалась навстречу:
- Да это же Батюшка! !
Она тогда занималась торговлей продуктами и была почитаема нами как добрая кормилица и человек большого сердца. В дверях, смеясь услышанному разговору, стоял о. Евгений, а в углу у входа лежал его рюкзак. Бывая в городе, он иногда захаживал к ним. Посидят, поговорят. Маша соберет гостинцы для деревенских: Гусева любит карамельки, Елене Андреевне – печеньица, у Голубева -астматика, таблетки закончились, Митревне – пряничков, только помягче…

* * *


После воскресной обедни обе Александры сходили на могилки, а потом неспешно, под ручку вернулись в дом. Уселись на лавке отдохнуть. Настроение у обоих прекрасное. Гусева – живая служба новостей. Она знала всё. Имена героев особо пикантных историй под предлогом плохой памяти дипломатично замалчивала, называя их обезличенно: «…этот… как его…» или «эта, как её…»:
- Вчера проходила эта, как её…Говорит, в больницу надо – ухо болит. Ка-ко-е у-хо-о-о! ! ! На уборт поехала. На у-бо-орт!
- Глазами-то поделала бы что-нибудь ещё, да не смога-а-а-ю!
- Валерку видала! С этой-то… как ее… развелся недавно. Сидит на крыше, чего-то конопатит. Дятел куев!
- Ну так что говорить… годики…
- Батюшко-то где? Дома али ещё в церкви?
- Так ведь девяно-о-о-сто годов. Шутка ли.
- Ба-тюш-ко-то где?!
Расслышав, и видимо, заразившись вольным настроением подружки, Митревна отвечала:
- Так где ему быть-то?! Под кустом, верно, где-нибудь валяется.
Тут что-то грохнуло и зашуршало. Александры встрепенулись. Из-за печки, стряхивая с рукавов древесные крошки, вышел батюшка. Он пришел сюда раньше с охапкой дров, и незамеченный, растапливал печь.
Обе подруги одновременно кинулись к окну, что-то черезвычайно важное заметив там, и долго водили носами по стеклу, это важное разглядывая. Пока о. Евгений тихо не вышел…

* * *


Телеграмма о смерти отца пришла слишком поздно. Что-то скидав в мешок, батюшка побежал на станцию. Но даже если бежать очень быстро, было уже не успеть. Поезд ушел… Следующий теперь пройдет только завтра. Родители жили на Ставрополье, в Георгиевском. На похороны не попасть…
И он вернулся в свой дом тихим и грустным, и оставался таким все эти серые дни. Свое горе он переживал молча. Его боялись беспокоить, но он был рад человеку возле себя. Совершили заупокойную службу и Литургию в тишине безлюдного храма, затерянного среди побелевших полей. В церкви молились вместе с ним три или четыре человека.
После службы он поделился, что раньше заупокойное богослужение не переживалось так глубоко, как сегодня.
- Только сейчас я прочувствовал всю значимость и полноту этих молитв и прошений… Не случайно, что я не уехал… сейчас я нужнее здесь… там все сделают и без меня… там я не смог бы сделать для него главного…
О своем отце он почти ничего не говорил, и никто из нас не знал об их отношениях. Позже узнали - отец не хотел, чтобы сын стал попом: у всех хороших людей – семьи, настоящая работа… а у него что?
- Иногда дальние становятся ближе родных.

* * *


В память своих родных о. Евгению захотелось посадить молодые сосны. Присмотрев на краю леса приглянувшиеся, бережно выкапывал и носил в рюкзаке домой. Через несколько дней у его изгороди появился десяток сосенок, ниже травы.
Митревна молча наблюдала: елки в огороде садит… Вечером пришла к нему:
- Там у тебя огород-то ве-е-е-сь зарос… Ве-е-е-сь… Так я тебе его выполола. Чтоб чисто было… Даже косу сломала…
О. Евгений вышел поглядеть. Возле изгороди на примятой траве была брошена коса, а в живых осталось только три или четыре так трепетно посаженных деревца…

* * *


Живет, хлопотится мой Ангел-Хранитель. Когда придет во время болезни моей, то стоит и плачет. Говорит – что я буду делать, если помрешь? Может, и выжил поэтому. А как поправился маленько, то веселая такая стала, все на чай, да покушать зовет. Я давно это чувствую, что з д е с ь держусь только любовью ближних. Как только не останется ни одного любящего – так и конец…

* * *


Один видный архиерей, в бытность свою ректором питерской духовной академии помнил батюшку как одного из лучших выпускников, и пригласил его к себе в Смоленск преподавать в семинарии.
Предложение было интересное, заманчивое и многообещающее…
- А как же бабушки?
- Будут тебе и здесь бабушки! – махнул ему митрополит.
- Но там же м о и бабушки! Нет, простите, я бросить их не могу…

* * *


Нынче праздник, литургия; народу по нашим краям много. Из всех стоявших, наверное треть – причастники. После исповеди призывал к регулярному принятию Святых Тайн, говоря о нашем вечном недостоинстве. Много зная и понимая все головой, и на все находя слова из Священного Писания, тупеешь перед неграмотной бабкой, рассказывающей тебе о своей многочисленной родне, но жить ей все равно не с кем, а уже восемьдесят третий год. Спрашивает про богадельню… Жить в таком возрасте одной, а хоть бы и вдвоем – оба старые, и больные, и никому не нужные – где нужны и дрова, и вода, и дом постоянно чинить… И что я ей скажу? Ч т о? В каких грехах буду обличать ее я. Все они с разных деревень, уже пожилые, от пятидесяти до восьмидесяти, пришли сказать мне, что они грешные. Мне им хочется сказать, чтобы они сразу подходили к Чаше… Может дерзость говорю, но что делать.


* * *


У церковной ограды сложены большие поленницы дров, кубов около тридцати. Да-а… Этого теперь хватит на целый год топить и церковь, и оба дома. Интересно, кто так расщедрился?
А оказалось, что скопился весь этот, березо-осиново-еловый капитал просто: о. Евгений всю зиму в короткие светлые часы ходил в ближний лес с топором и ножовкой валить деревца, пилил их и по частям перетаскивал на себе в деревню.
На следующую зиму Николай с Машей решили обязательно купить батюшке бензопилу. И купили. Доехав до Путоргина, остановились: дальше дороги не было, все перемело. Оставили машину у Афанасьича и побрели по сугробам с сумками, пилой и бензином в канистрах Путь недалекий, да шли долго, проваливаясь в снегу. Батюшки не оказалось; но в доме было тепло, чисто, горели лампадки, а в печи ждал горячий обед в чугунках и чайник. Вскоре и хозяин подошел, вернувшись из соседней деревни. Радость встречи; благословение, подарок… Долго за полночь сидели у горящего очага, трапезничали и беседовали. На другой день – уезжать. О. Евгений собрал по деревни лыжи для своих гостей на обратный путь. Проводил. Когда прощались, стало смеркаться. Он благословил отъезжавших, взвалил на плечи три пары лыж и медленно пошел к себе…
Гости долго и с грустью смотрели, как удаляется в заснеженном поле его одинокая фигурка с лыжами на плече, растворяясь в сизой мгле и этой одинокости.

* * *


Как бы мы не любили друг друга, внутренняя жизнь одинока, это аксиома религиозная. Только в одиночестве нет лжи… Мы постоянно пытаемся избавиться от этой печальной одинокости и много по этому поводу суетимся.
Одно только чувство одинокости постоянно, но одинокость всегда сопрягается с Вечностью… Это главное. И это помогает пережить печаль одинокости… Если есть встречи, есть и расставания, и так всегда и везде. То, что сегодня кажется важным – пройдет и забудется. Христианство это путь, а не какие-то готовые истины. Мы живем заботами каждого дня, которые постепенно уходят и забываются, но в этих «заботах дня» есть искры вечности, и они постоянны.
Источник жизни, энергии - один. Он питает и поддерживает, и Его надо постоянно в себе находить… Чувство жизни, бытия не дается так легко. Его нужно добыть…
Жизнь – это постоянно совершающаяся, непрекращающаяся Литургия. Евхаристия – благодарение. За что благодарить? За бедствия и болезни? На это нечего ответить. Когда тебя убивают, а ты должен благодарить – это звучит диким бредом. Правда, в житиях святых о подобном благодарении много написано. Это тайна, и она непостижима разумом. Это чувство, ощущение, и зачастую необъяснимое. Бог это вечность.
Много ли в наших мыслях вечности, и в чувствах, особенно?

* * *


Михаила постигло всеобщее искушение нового времени - хождение в бизнес.
Зарегистрировал свое предприятие, открыл лицевой счет, обзавелся юридическим адресом, личной печатью и бухгалтером, и, погруженный в щущения своей значимости, прибыл в Спас-Верховье.
- Батюшка! Я свое дело открыл. Теперь я – директор!
- А тебе разве не хватало на хлеб, на самое необходимое?
- Время сейчас такое. Надо мясом обрастать. Мне почти тридцать, а жизнь неустроенна – ни то, ни сё.
Батюшка как-то по-доброму хитро заулыбался и тихонечко запел:


…Меня засосала
Опасная трясина…


…Вспоминалась потом Мишке эта батюшкина улыбка да песенка… в камере, на шконке, когда пытались его изобличить в контрабанде. Арестовали две машины ценного груза. Долго водили по разным кабинетам. Шили дело. Многозначительно обещали ждать суда… В конце концов не было никакого суда, ни уголовного дела и… ни тех двух машин, бесследно растворившихся в доме под милицейской крышей, будто опасная трясина их засосала. С тех пор Михаил за один стол с государством играть не садился, вспоминая Митревну: «А что? Волки тоже жрать хотят!»

* * *


После службы сидели на лавочке под рябиной и дожидались батюшки. Николай – добродушный, аккуратный человек, предприниматель, заметил:
- Каждый раз удивляюсь, какие у о. Евгения проповеди. У нас попы завывают, как с трибуны, а он говорит тихо, и кажется, что говорит с каждым в отдельности, и именно о том, что в это время у него болит.
Мишка, красавец, ростом под два метра, сидел рядом и озадаченно размышлял.
- А вот батюшка сказал, что дети отвечают за родителей. Как это? Разве не родители отвечают за детей? Вот у меня дочка болеет. Ребёнок невинный. За что она может отвечать?
Когда батюшка, светло улыбаясь, вышел из ограды, Мишка его спросил:
- Батюшка! Про Купину Неопалимую я не все понял…
- Чтобы понять до конца, нужно время.
- А сколько? Неделя? Месяц? Год?
Батюшка задумался.
- Лет десять… да… лет десять… и это только начало.
- Во как! – удивился Мишка, боязливо заглядывая в такую далекую перспективу.
- А как так, дети отвечают за родителей?
Батюшка помолчал немного, потом ответил.
- Ну вот, например: отец ломал кресты на храме, а сын вырос вором, пьяницей и в конце концов повесился на ремне от порток.
Или – заводит человек любовницу…
Мишка насторожился.
- Мужика ведь легко уловить… за ширинку.
А у него вдруг начинает болеть ребёнок, и даже врачи не могут понять, что за болезнь такая.
Всю обратную дорогу Мишка ни с кем не разговаривал, только бормотал себе под нос:
- Нет… нет… всё… всё… всё… …никаких баб… никаких… всё… только жена… …только жена…
Уже в городе, на предложения знакомых посетить сауну, со всеми сопутствующими приложениями, отвечал:
- Нет. Извините. У меня жена есть.
- Ха! Так у нас тоже жены есть, и что с того.
- Нет, нет. Не могу. У меня жена.
Знакомые озабочено покачали головами: «в деревню доездился».
Через какое-то время дочка его поправилась, а её непонятная болезнь так и осталась неразрешенной загадкой для врачей и родственников.

* * *


Батюшка избегал классической лобовой катехизации. Больше вразумлял своим бытиём, без подливы назидания. А если рассказывал о чем-то, то казалось, что это все недавно происходило где-то рядом, может, в соседней деревне, а потом обнаруживалось, что это притча из Евангелия, или житие святого, или отрывок из хорошей книги.
Алексей был тогда сильно увлечен околовосточной романтикой. Батюшка, завидев его, улыбаясь спрашивал:
- Ну как, буддизм ещё не принял?
Тот лепетал про медитации, которые сродни молитве, и про боевое искусство айки-до, где нет ни одного атакующего движения…
- Был один старичок… старец Серафим… и какой-то большой генерал решил его разоблачить, проучить, поставить на место, чтобы не смущал народ. А вышел из его келии через полчаса, весь облитый слезами… Вот тебе и айкидо.
Перебирая забор руками, медленно подходила Митревна. О. Евгений указал на нее глазами.
- А вот тебе… тема… для медитации.

* * *


Бедный Михаил опять запил. Уже не в силах переносить болезнь уныния и в одиночку выбраться из этой ямы, он решился ехать в деревню к о. Евгению. Как ни было ему стыдно перед батюшкой, но страх помереть в непотребстве без покаяния, пересилил. Ночным поездом улизнул из города. Дальше – знакомые семь километров по зимней дороге заснежными полями - пробирался он смутно и тяжело. С поникшей головой, покачиваясь и тяжко вздыхая, предстал перед батюшкой. О. Евгений отчитал его тихо и строго.
- Вы не ко мне приезжаете, вы к Святыне приезжаете…
На указанном месте пристроился ночевать. Сон ему снился тупой и темный: бескрайнее поле под промозглым порывистым ветром и серыми тучами. И зачем-то чистил он зимней лопатой это поле от снега. Все только что очищенное переметалось вновь. И не тяжестью своею эта непонятная работа была ему страшна, а бессмысленностью и дурной бесконечностью. Под утро проснулся он в поту с частым сердцебиением и глухим дыханием. Вошел батюшка, поставил на стол трехлитровую банку простокваши, и серьезно, без иронии, сказал:
- Пей. Это антипод алкоголю.
Взял он послушание «по самочувствию» - распиливать на козлах непригодные в дело старые доски. Здесь послушание определялось не от наличия неотложных работ, а зависело от самого человека и его состояния. Это и было батюшкино «по самочувствию».
Михаил контуженный пилил, потихоньку изгоняя и тоску, и томление духа, и телесный недуг. Отпаивался простоквашей. Думал о своей судьбе. Изредка с колокольни каркала ворона, разрывая звенящую в ушах тишину. Подошел днем батюшка, внимательно вгляделся в глаза и мягко пригрозил:
- Не поддавайся!
Удлиняясь, поползли по снегу синие тени, мягко растворяясь в розовеющих отблесках зимнего заката. Опускался ранний вечер. Перестала скулить на два лада пила. В сумерках пили с Митревной чай под ее знакомые рассказы. Через несколько дней полегчало, и послушания «по самочувствию» становились все осмысленней и интересней. Так подошёл и праздник Рождества Христова…
Следующий раз он приехал в начале Великого Поста. О. Евгений, как-то деликатно и негромко ему.сказал:
- Вчера было Прощеное воскресение… Я тебя поругал тогда… Ты меня прости.
Стыд горячей волной захлестнул его вновь. Стоял как прибитый. Остро вспомнились в почти забытых мелочах и безпросветная тоска, и страх, и тревоги, и мрачные мысли и убивающее душу уныние. И батюшка теперь еще и прощения у него просит!
Все остальные дни до самого своего отъезда, Михаил лишь в молчании работал, ходил в церковь и читал Евангелие…

* * *


Бабушки стояли у церковных ворот, неодобрительно гудели, качали головами, что-то серьезное обсуждая. Наконец, дождались батюшку. Вперед выступили самые смелые переговорщицы:
- Что, батюшка, старуха не человек, што ли? Уж воды принести некому!
Батюшка вначале оторопел, а потом ужасно развеселился:
- Ах так, ну пойдемте со мной!
Все пошли за ним в дом к Митревне. Она сидела на своем месте, нисколько не удивившись вошедшим:
- Кто-о-о мне при-не-сё-ёт? Е-е-е-ле жи-ва-я…
О. Евгений молча открыл одну за другой крышки с наполненных ведер, двадцатилитрового бака, с чайников и умывальника, с кастрюли с супом, со сковородки с кашей. Открыл кухонный стол, сундук, прошел в чулан и открыл гроб – предъявил наличие большого запаса продуктов.
Заступницы заругались и замахали на Митревну руками:
- Чё ты, старая дура, все мелелешь-то-о! «Воды-ы ни капли нет!»
И, выходя с крыльца, охорашивались, передразнивая:
- А нам-то говорила: «из лу-у-ужицы пью»…


* * *


Маленькие деревни в округе тихо отмирали. Возвращаясь с требы в дальнем селе, о. Евгений забрел в одну из них. Кругом тишина. Изгороди завалились. Все поросло бурьяном. Но некоторые дома еще стояли не потревоженные, приходи и живи. Вошел в открытую настежь , и поскрипывающую на ветру дверь.
- Мир дому сему, - приветствовал батюшка.
Но некому было ответить: «с миром принимаем».
Оставлено было почти всё. Широкие крашеные лавки, железная с шишечками кровать, стол, стулья в беспорядке, горка с посудой, большой сундук, кочерга и ухваты у печки. Занавески остались на окнах. Пчела, заблудившись, звенела по стеклу. В доме уже давно не пахло жилым, было сумрачно и сыро. В красном углу – иконы с веточками вербы и пересохшая лампадка.
Спас… Богородица… Никола…Перекрестившись, осторожно снял одну из них с божницы. Замерев, долго держал в руках. Есть иконы, всматриваясь в которые затихаешь и затихаешь, проваливаясь в безветную глубину покоя. Потом так же бережно возвратил на место. Еще раз перекрестившись, он повернулся и вышел.
Проходя той же деревней через пару месяцев, зашел в знакомый дом. Божница с иконами опустела.
- Батюшка! Может, надо было взять. Сохранились бы… А так – разворовали…
О. Евгений задумчиво молчал. Потом сказал:
- Нет… …Не надо…

* * *


Посетовал как-то о. Евгений, что нет у него в хозяйстве хорошего рабочего ножа, чтобы не только хлеб порезать, но и лучину для растопки нащепать, и черенок удобно зачинить… Один человек что-то смекнул про себя, и приехав через полгода, загадочно улыбаясь, развернул перед батюшкой сверток. Внутри покоилась отлично выполненная точная копия немецкого армейского ножа. Отшлифованное лезвие блистало. Это был хороший RZM. Мастер взахлеб объяснял все тонкости боевого оружия, его предназначение, и главное - проводил ногтем по выточенной канавке для стока вражеской крови. Батюшка долго разглядывал подарок:
- Да-а-а! Шедевр!
Мастер от одобрения гордо выпятил живот.
Когда через несколько дней уезжали, батюшка отозвал его в сторону, и отдавая сверток, сказал:
- Возьми. Работа хорошая. Но ты увези его.
На обиженно-немое удивление он ответил так:
- Зло притягивает зло.

* * *


Сейчас, правда, Рустам говорит, что ничего он тогда не привозил, а только вот хотел привезти что-то… И что сказал ему батюшка не так…
…А сказал, что непостижимыми судьбами Божьими оружие приведет на это место беду!
- Слава Богу, мне повезло! Мой духовник был человек очень мирный!
Ну значит, это был другой мастер…

* * *


Разговор с Архиереем.
- О. Евгений, обоснуйте экономическую целесообразность вашего прихода.
- Владыко, скажите, а Евангелие… экономически целесообразно?

* * *


Над рекою туман и восходит солнце. По росистой траве с коромыслом идешь на родник, напевая негромкую песню. Черпаешь чистую воду, и с пригоршни омоешь лицо. Постоишь в тишине… По тропе поднимаешься медленно вверх. В ведре – колыхание воды и плещутся лучики солнца. С цветущей сирени слетел лепесток и поплыл белым парусом в солнечных волнах… Заходишь в дом и опускаешь ведра бережно на широкую скамью.
С поленницы ровненьких дров наберешь, чтоб дружно горели. Оторвешь завиток бересты для растопки и печь разожжешь. Смотришь как пляшет огонь, обдавая теплом. А в жаркие угли потом ставишь еду в чугунке.
Идешь в огород легкую землю рыхлить и в гряды собирать, как до тебя это делали тысячи лет. Осеняясь широким крестом, с молитвою Богу и надеждой на доброе лето бросаешь семена в благословенную эту землю… И хлеб сердце человека укрепит…
О. Евгений как-то сказал: в городе утром встанешь, кран повернул - оттуда что-то потекло; включил – что-то зажглось. Под ногами асфальт или грязь. А здесь вода – это в о д а, огонь – это о г о н ь , земля – это з е м л я.


* * *


- Ты не думал, почему все народы называют себя именами существительными? Например – немцы, итальянцы, японцы? А русские – это не существительное, а прилагательное.
- Не знаю…
О. Евгений на это улыбнулся:
- Существительное у нас одно – это Б о г ! А все остальное – прилагательное.


* * *


батюшка как-то сказал:
- Нас бьют; но чувствуют, что не попадают. Бьют воздух. Отняли и разрушили храмы, и – опять мимо. И вот они наконец поняли, что храмы – н е г л а в н о е ! И нам отдадут в с ё – нате! Занимайтесь! Как человеку калечили ноги лет семьдесят, а теперь говорят: дружок, пробеги-ка стометровку, у тебя раньше это неплохо получалось. Нам результат очень нужен… А бежать не на чем. Сейчас отдадут всё, а мы к этому не готовы.


* * *


Отовсюду видна была белая церковь, и под ее покровом и мысли текли спокойно, и работа шла размеренно. Батюшка подходил и деликатно объявлял время скорого обеда. Особенно вкусными у него выходили различные каши, приготовленные в русской печи, в чугунках, упревшие, рассыпчатые, с едва уловимым ароматом березовых углей.
Когда собирались к столу, о. Евгений произносил молитву, благословлял ястие и питие, и приглашал: «вкушайте».
Бывшему тут маленькому Максиму тихо заметил:
- Когда крестишься, не размахивай рукой бездумно. Кладешь персты на чело, всегда помни о Боге; на грудь – проси, чтобы Христос всегда был в твоем сердце; на плечи – чтобы Дух Святый благословил твои руки на добрые дела.
Взрослым позже уточнял: крест надо начертывать так, будто медленно прожигаешь себя, как автогеном прорезают панцыри, или как алмазом проводишь по стеклу:
«Во имя… Отца… и Сына… и Святаго Духа».

* * *


После трапезы, за которой батюшка больше угощал, чем ел сам, он говорил всем «Спасибо». Сначала это с трудом понималось. За что? Просто посидеть у него за столом уже было для всех нас радостью и отдохновением. Чем-то патриархальным, святым и добрым веяло от его искреннего радушия и улыбки: гостеприимством праведного Филарета Милостивого… Учреждением Авраамом-праотцом трапезы…
Без пищи человек жить не может. Но будучи уникальным тварным существом, человек не просто «жрет», «питается» (хотя он может и так, т. е. «жрать и питаться»), но принимая пищу как вещество, данное Богом как благословение и дар жизни (без пищи умрем), благодарит Его, показывая этим, что помнит Его, слышит Его заповедь (сие творите в Мое воспоминание).
Пища – хранительница жизни, центральный акт бытия. Её приятие – таинство. Ибо сама жизнь - Таинство.


* * *


За любым именем что-то стоит. Слово Бог. За этим словом стоит так много, что практически Оно для нас непроницаемо. Эта непроницаемость делает само слово для нас как бы лишенным смысла, то есть «без смысленным». Иудеи собирались в синагогах и читали Св. Писание, и конечно, разсуждали о Нем. Но это разговоры вообще. Отсюда важным для них делается исполнение закона, заповеди, ибо только закон и заповедь связывали их с этим именем – Бог.


Иисус Христос. Имя, за которым уже стоит конкретное и осязаемое, событие – человек, то есть то, о чем мы уже можем хоть немножечко знать. И здесь уже не важно, что Человек этот такая же тайна для нас, как и слово Бог. Для нас важно то, что мы можем зацепиться за знакомое слово «человек». За словом человек стоит не голая непроницаемость, как за словом Бог; а поскольку этот человек еще и Богочеловек, то есть человек, в котором содержится и та полная непроницаемость, стоящая за словом Бог, мы подходим к пониманию того, что только через Имя Иисус Христос нам приоткрывается тайна Божественной непроницаемости. Безсмысленность (из-за непроницаемости) слова Бог становится, пускай частично, осмысленной.


И произнося Имя: «Иисус Христос» мы этим самым притягиваем «Божественную непроницаемость», как бы, благодаря Христу, сорастворяемся в Ней. Бог через Иисуса разрешает это сорастворение. Или, как говорят в догматике, благодаря Воплощению происходит наше усыновление.
И хотя разница между сыновством Иисуса и нашим есть, - для меня уже нет той метафизической пугающей бездны, той бездны, которая сотрясает от ужаса мое хрупкое существование.


Иисус Христос – Бог, а значит Он над всем сотворенным, над всеми стихиями и силами, среди которых и, и в которых мы живем. Человеческое тело соткано из этих стихий и сил. (Сотворен из праха).


* * *


- Когда я забываю о Боге, то становлюсь пошлым и примитивным.

* * *


Все думаю, что написать… Написать-то ведь надо, и хочется написать; но удерживает… не лень. А дело вот в чем. Ведь сначала пишешь внутри, а потом уж – на бумаге. И вот в этот миг, когда святая святых, наша душа соприкасается с бумагой и пером, чтобы родить с л о в о происходит «осуечивание», (осуечение). Как барышня, увидев, что на нее смотрят, начинает прихорашиваться, так и мы, теряя непосредственность, то самое ценное, и то, что нам нужно – рождаем предложения (корявые). Чтобы втиснуть в них то, вокруг чего вся «мудрость века сего» поломала зубы.
Это о б ъ е к т и в а ц и я – процесс, которого невозможно избежать; и нам нужно просто помнить об этом и быть осторожными.
Кстати, это принцип Востока, который о сокровенном помалкивает. Протестанты похожи на детей. «Протестант» для меня понятие не столько конфессиональное: это тип человека вообще; в обиходе о них говорят – человек, не понимающий нюансов.
Если Восток твердо усвоил принцип молчания перед «Тайной», (а «Тайна» – это и все сокровенное в человеке), то протестант вопит – «скажи, что ты меня любишь!», а сказанное тут же объективируется и опошляется, как бы они не утверждали обратного. Протестант мучается перед «Тайной», доходя иногда в панике до её отрицания. Восток помалкивает, не сомневаясь. Я считаю, что именно «молчание» - существенный признак Православия.

* * *


В батюшкином доме возле окна сидела Митревна с церковным календарем в руках, вся ушедшая в долгое молитвенное созерцание. Что-то беззвучно проговаривала и медленно накладывала на себя крест. Наверное, читает акафист из календаря… Молится. Интересно, кому? Заглянул ей через плечо и обмер… Календарь был раскрыт на странице, где рядами разместились фотографии епископата Русской Православной Церкви…
- Батюшка, - шепотом позвал о. Евгения, - посмотрите…
Подойдя тихо, он заглянул, и так же тихо, боясь потревожить, прошептал:
- Она за них молится… Она их жалеет…

* * *


Божественность любви узнается по ее способности в ы с т о я т ь перед тьмой мира и той тьмой, которая выступает под личиной добра (нравственно, морально, законно, по правилам, по канонам…). Мы видим и в истории и в современной жизни, как это «добро» сокрушает человеческие судьбы.


ДРУГ


Когда в Костроме открылось духовное училище, его ректором стал батюшкин товарищ и по академии, и по жизни после неё – в виду особого семейного положения его оставили служить в городе. О. Евгения он искренне ценил и почитал. И тут же пригласил его преподавать историю Церкви.
Батюшка обрадовался. Наконец-то его знания и опыт потребовались и явилась возможность отдать это людям. По праздникам и воскресениям он служил у себя в Спас-Верховье, а на неделе уезжал в город. Жил по своим знакомым – останавливался то у одних, то у других. Это было неудобно; но его обнадежили обещанием выделить келию при монастыре, где можно будет не стесняя никого жить и спокойно готовиться к занятиям.
Начался учебный год. Запоминайте, - делился он с будущими священниками, - этого вы не найдете. То, что сейчас вы слышите, не достанется вам легко. Не повторяйте чужих ошибок. Без понуждения себя нет христианства.
Но очень скоро оказалось, что его преподавание не все захотели воспринимать. Приоткрываемая им завеса фактов церковной Истории многих приводила в замешательство и вызывала различные страхи перед земной путаницей и неразберихой, как бывает с людьми, вышедшими в море без надежных ориентиров. У них тревожилось привычное и устоявшееся. Отнимался душевный покой, сводимый к обыденности и привычке все тупо упрощать. А проблески истины - замуровывать в незыблемые параграфы и пункты катехизисов. Отпугивали глубина и беспредельность понятий, требования понуждать себя для постижения Тайны. И необходимость прежде всего менять тот кусочек мира внутри себя, прежде чем начинать спасать других.
«Почему «Церковь» исторически не удалась и всеобщее «нецерковно»?» - спрашивал он, и отвечал, и этому не хотели верить – а как же, ведь: «возрождение Церкви…», «…России»…
«Уничтожение и почти полное истребление носителей духовной традиции сказалось на нашей церковной жизни - выжило все, что приспособилось» - и на это обижались.
«Отремонтированный дом, «доходный» храм и асфальт вокруг него - не спасут ни от муки, ни от страдания, ибо природа их где-то там, где-то в начале Всего» - при этом морщились.
«Можно констатировать, что государство преуспело – мы действительно служители культа, а вернее, просто - требоисправители, ибо нужен именно о б р я д» - говорил он, и этого боялись…

* * *


И странно было тогда видеть, как приличные и умные люди, отцы и дети хороших семейств, по разным поводам оказавшиеся на церковной дороге, вдруг испугались. Хотя что могло им угрожать? И начался поиск врага. Перешептывания. Стали бегать куда-то: «о н сказал то-то и то-то». Из этого «куда-то» тихо раздавалось: «не - бла-го-че-сти-во», и это мигом подхватывалось разноголосым хором и с ужасом разносилось все дальше и дальше: « Не благочестиво! Не православно! Не православно!» Впереди этого шума солировало уже осмелеевшее сопрано будущих матушек: и дьякониц: «Еретик! …Е р е т и к!»… Пионерское прошлое, как этого всем бы не хотелось, никому не проходило даром…

* * *


Входя в аудиторию, о. Евгений часто встречал настороженные взгляды молодых и не совсем молодых людей, и ему приходилось уже не просто вести занятие, а держать экзамен перед комиссией, выявляющей врага и предателя. Они еще недавно переступили порог Церкви, но почему-то успели подзабыть, к т о они, о т к у д а, и з а ч е м сюда пришли. Словно за их спиной стоял к т о - т о.
Однажды на лекции, говоря им об Истине, он сказал, что при стремлении к Ней отправная точка – это мы сами, каждый из нас. И как бы это не показалось странным на первый взгляд, без человека Истина если и не исчезает, то умаляется до бессмыслицы. Уникален каждый человек, у каждого свое служение и предстояние перед Богом… И если мы уважаем друг в друге это стремление к Истине, мы должны уважать и то, как эта устремленность совершается: архиерей, сапожник, плотник, художник, богослов…
Тут учащихся и взорвало:
- Посмел сравнить Архиерея с сапожником!
Поднялся шум и гвалт. Словно прорвало старую канализационную трубу. В традициях комсомольских летучек застрочились письма – протесты:
«…Сравнил А р х и е р е я с дворником!», и:
«…просим… отстранить от преподавания!»…
- Не потерпим! Все должно быть правильно! И православно.

* * *


Владыка вызвал о. Евгения к себе:
- Ну что ты там еще наговорил…
Батюшка оправдываться не стал, а привел соответственные ссылки из Священного Писания.
- Разве это не так?
Архиерей молчал.
- Так… Только в с е м говорить об этом не надо…

* * *


Понести страшную Тайну одиночества, Тайну истины – могут только редкие. Осмысливая и созерцая эту Тайну Истины, каждая душа стоит в ужасе. Мы занимаем себя разными игрушками – семья, дело, то есть то, что собирает страшно одиноких людей в общество, группы, государство…
Выжить можно в молитве. Мы закрыты друг от друга и мучимся, пытаясь придти друг к другу, но усиливаем только страдание… Когда это обнажается, я со страхом гляжу на людей – человек мне открывается, как бездна, хаос, еле удерживаемый оболочкой. Как выносит сердце, которое становится комком страдания? Спрашивают, что с тобой? Но что я могу…

* * *


Собратья-преподаватели были несколько растеряны. В конце учебного года ректор духовного училища и друг батюшки, сказал ему:
- Евгений… Мы тут… помолились и решили… тебе не надо… преподавать…

* * *


Когда в доме Митревны – бывшем поповском – вычистили выгребную яму, на самом дне нашли дореволюционные аптечные пузырьки и бутылки из-под водки, еще с царскими орлами.
- Видно и раньше, когда мужики пили, от жен прятались. А посуду в нужник бросали. Чтоб не заметила…


* * *


В городе о. Евгению повстречалась группа бывших его учеников – радостные, веселые. Подошли под благословение:
- Батюшка! Порадуйтесь за нас! - и потянулись троекратно целоваться.
- Чему радоваться?
- Мы – окончили училище. Поздравьте нас!
- С чем поздравить? Что из вас вредителей сделали?

* * *


Откуда же им было знать, что и десяти лет не пройдет, как Патриарх Алексий после на соборе заявит: Прошло то время, когда главной задачей духовных учебных заведений было подготовить как можно большее число священнослужителей в максимально сжатые сроки… Теперь настала пора серьезно озаботиться качеством.

* * *


Язык настолько обычен в нашей жизни, что мы перестаем обращать на него внимание. Как на пищу, которую мы принимаем, но совершенно не знаем о превращении ее в органику нашего тела.
«Вначале было Слово» - говорит апостол и евангелист Иоанн. Но не нужно забывать, что Слово было – у Бога. Слово говорит о реальности, со словом связан определенный, конкретный предмет. А за многими нашими словами – нет этого «предмета». И нарождается такое явление, как демагогия – неточное и неверное словоупотребление, делаемое сознательно, и для определенных целей. Она характеризуется еще и тем, что священными и прекрасными словами прикрывается зло, и иногда очень явное.



ОПЯТЬ БАТЮШКА


Долго ли я вынесу?! ! Путами мира повязан и нет сил разорвать их. Спаси нас Господи. Твержу имя Твое. Спаси! Спаси! Спаси! Силы жить уходят, но и нет желанной смерти. Я жду и боюсь тебя – спасительная смерть, избавление и грядущая Любовь. Ужас мира не покидает души моей. Что спасет меня в этом мире. Его будущая Любовь. Как дожить до неё? Господи.

* * *


Сегодня успели закончить много дел. До начала вечерни – около часа. Надо ещё сходить на речку, отмыть руки, выкупаться, почистить одежду и обувь. По дороге, недоумевая и возмущаясь, обсуждаем недавно приключившуюся очередную каверзу в адрес о. Евгения.
Мы были свидетелями этих околоцерковных сплетен, небылиц и тихой травли. Считали, что батюшке надо бы стать построже и пожестче к пакостникам. Как-то отвечать. Постоять за себя.
Но все эти наши плотские мудрования испарялись вмиг, когда о. Евгений выходил из своего домика в черной рясе с крестом на груди, и, неспешно ступая по тропинке, шел в церковь на службу, весь погруженный в строгую сосредоточенность и торжественное спокойствие.
И становилось ясно всем – идёт с в я щ е н н и к.
И не касаются его сейчас ни эта возня, ни склоки, ни наветы.
И что жизнь он не разделяет на внутреннее и внешнее, на молитву и земные дела, на сердце и слово, на слова и поступки.
Самое страшное для священника – потерять трепет, входя в алтарь.

* * *


Просить прощение:
сердце и слово если не совпадают – мерзость, богохульство.
Это и есть и с п о в е д ь - совпадение слова и сердца.
Если мы вглядимся в себя, то увидим, что открываться мы можем только Великой Тайне, или тому, кого любим.
Неспособность к исповеди, к открыванию, говорит о неспособности быть, и об отсутствии любви.


* * *


К чему привела политическая и государственная демагогия, все знают – мы на грани катастрофы.
Но на грани катастрофы – и единство церковной организации, ибо и она пронизана этой же болезнью – демагогией.
Постоянно создавалась видимость благополучия, и нужно было быть очень слепым и равнодушным, чтобы не замечать этой болезни. Постоянная путаница церковной организации с Церковью, жонглирование словами «сохранить Церковь» (скорее Церковь сохраняет нас), привело к внутренней деморализации, неспособности что-то сказать и сделать.
Сохраняется именно Церковь, но разваливается церковная организация. Развал этот будет продолжаться до тех пор, пока те, кто стоит во главе этой церковной организации наконец-то поймут, что заниматься им надо не церковной политикой, а своим непосредственным делом, конкретной человеческой личностью, именно конкретным человеком, а не коллективом.
Сокрытие реального неблагополучия церковным руководством и его отход от своей непосредственной деятельности и породило недоверие к ней. Епископ превратился в какого-то если не партийного, то государственного функционера, и пока он не станет действительно отцом для к а ж д о г о священника, и к а ж д о г о прихожанина, когда духовные интересы человека, а не материальные заботы организации, станут главными, тогда и будет возможна новизна перемен…

* * *


- У меня такое чувство, как будто нагрузил я тяжелый воз, а сил сдвинуть его – нет…


* * *


Почему же «Церковь» исторически не удалась и всеобщее «не церковно»?
Ответ лежит на поверхности, и каждый, влекущийся к Духу, сам в себе имеет ответ на это.
Драма духо-материального существа человека – драма всеобщая.
Начинаясь в каждом, осуществляется в истории: Рим, Византия, Русь…
Не место освящает Дух, но Дух – место. Дух освятил Палестину, Иерусалим.
Человеческая кровожадность сделала это место вертепом убийств и Богоубийства.
Непрекращающаяся война…
«Недух», эго плоти, торжествует.
Поместные церкви, патриархии, епархии, приходы… В них тоже «недух» побеждает Дух.
Потрясают погремушкой, уверяя, что это благодать, а они хранители Её.
И верят!
И проходит обман этот, пока море крови не промоет ослепшие души.
Проходит время, и вот опять гремит погремушка, обволакивая души мутью лжи фарисейского елея…
И опять палачи потирают руки, предвкушая обильную жатву.
Истина омывается кровью.
И пишущие о Ней пишут из крови.
Нам хотя бы понять это; а ведь это так явно.
И попытаться забросить блестящую погремушку, которой мы, как выжившие из ума, гремим у гроба матери.
И нет ни слёз, ни мысли.
И где-то на краю – отчаяние, и лишь везде наглые рожи торгашей, торжествующие на безумии и медленном умирании России.


* * *


Мир упивался перестройкой. Власть меняла идолов. Кто мог и хотел, уезжали. Куда-нибудь. Валить, валить отсюда надо… Конченые люди, конченая страна… Помойка…


* * *


По ночам , завывая, гуляли метели, а днем уже пахло приближением весны. Выходить на поезд было тяжело: всю дорогу ночью перемело в одночасье – февраль месяц, вьюги да метели. Брели по пояс в снегу с тяжелыми рюкзаками на спине, то и дело оскальзываясь с узкой натоптанной тропинки в глубокий снег. Стоял ясный, почти уже весенний день. Пригревало. Солнце, отражаясь бескрайней белой пустыней, больно слепило глаза, играло и переливалось всеми цветами радуги в мириадах сверкающих алмазов-снежинок. В подсыревшем воздухе почти неуловимо ощущалось приближение весны. Сказка заснеженного леса; темная, сочная хвоя елей и сосен; пронзительно-глубокая синева неба. И тишина. Тишина была особенная: звенящая и будто какая-то мертвая – ни единого живого звука. Вот прошли Починок, сбоку на пригорке показалось Толстиково. От изб его не поднимался веселый дымок; не слышалось обычное пение петуха, не долетал даже лай собак, которых держал живший в одиночку в той заброшенной деревеньке старик Жаров. В Починке, тоже, оставались три-четыре жителя. И все до одного - старики.
Не вязалась никак эта красота с этой пугающе-мертвой тишиной, отсутствием дорог, жизни.
- Да… Вымирает деревня…
- Что деревня, – вздохнув, сказал о. Евгений, – Вся Россия умирает…
И немного помолчав, добавил:
- Но разделить Её участь – почётно.

* * *


О смерти вообще можно порассуждать, а можно и не делать этого. Но моя личная смерть – это не вообще смерть, и не вообще рассуждение. Это то, что заставляет меня что-то предпринять и постоянно помышлять о ней. Это то, что меняет мое отношение к миру, в котором я пребываю. Мы знаем о смерти и наблюдаем её, но наша личная смерть – всегда Тайна, постоянно остро переживаемая. Именно это постоянное стояние перед Тайной личной смерти побуждает нас делать усилие увидеть Невидимое.

* * *


Митревна жила и удивлялась: смерти все нет. Стала приступать к батюшке и настойчиво просить облечь ее в монашеский образ. Как это было мы не знали, а о. Евгений не рассказывал. Только Митревна после говорила так:
- Я ведь мона-а-ашина! Дай я тебя благословлю, ангел мой-то. Без благословения не ходи никуда. Меня батюшка мона-а-а-шиной сделал.
Медленно крестила тебе лоб, грудь, оба плеча:
«Помогай тебе, Господи, во путя-я-ях твоих-дороженьках».
«Пода-а-а-й тебе, Господи, …ума… и… таланта!»

* * *
Жизнь открылась мне как бездна. У меня очень плохая сохранность от неё. Из этого мира, мира логики и плоского смысла кричу – Господи возьми меня к Себе. В ответ эхо из бездны. Евангелие говорит об этой бездне. Одинокость и страх бездны – это крест, о котором говорит Евангелие. Бедного Гоголя я понял только сейчас – сам стоя на этой грани. Его и не могли понять. У человека есть предел выносливости – вынести Тайну мы не можем.
Любовь – редкий цветок в этом мире. В мире разлит грех. Наш удел в этом мире – грех, а не любовь.


* * *


Иногда в доме собиралось много народа, и о. Евгений уходил жить в чуланку, приспособленную им под летнюю спальню. Там помещались две узкие лежанки, на стене – небольшая икона, полка книг и две картины. Это были репродукции очень известных «Дамы в саду» Моне и «Дождя в дубовом лесу» Шишкина.
- Батюшка! А почему у вас здесь эти картины?
- А они очень разные… Видишь?
…На картине Моне – уголок парка. Закрывшись от яркого света зонтиком, по залитой солнцем лужайке прогуливается дама в белом. Остановившись перед клумбой красных бегоний, с интересом разглядывает растущее посредине деревце в золотисто-белых цветах. Дальше – темная стена кустарников, пирамидальных тополей и лип. Свинцовое небо.
А у Шишкина – по дорожке через лес и лужи, уходят, согнувшись, маленькие человечки. Но впереди светлеет…
«Пейзаж и пейзаж. Фигурки… Импрессионист и передвижник…Что тут особенного?»:
- Не вижу…
- Но ты же художник! Должен видеть такие вещи…
- Ну, разве манера письма различна… Разные состояния… Здесь солнце – там дождь; здесь – женщина в белом, там фигурки темненькие …
- И все? Это – два разных жизнеощущения! Одно – европейское, а другое – русское.
- Вот как? Интересно, почему?
И о. Евгений объяснил:
- Посмотри: Солнце. Лужайка… Здесь – хорошо, хочется жить з д е с ь. Туда не хочется, - показал на задний план, – там темно, мрачно… Человек живет здесь, где для него все. В этом – запад, ощущения европейца.
- А вот это – наше русское, - показал на картину Шишкина, - Смотри: дождь, сыро, зябко. Под ногами – грязь, лужи. За воротник капает. З д е с ь жить нельзя, тут непонятно, темно; надо туда, где светлеет. Там – свет, просветление – т а м!


В ЦЕРКВИ


Служба еще не началась. Бабушки осторожно и прямо сидят на лавках вдоль стен и тихо перешептываются. У старинного свечного ящика подают записки. Затепляют свечечки перед образами. Елена Андреевна, шаркая ногами, прошла раздувать кадило. Особая церковная тишина…
Входит мужичок лет семидесяти, и, перекрестившись, чинно кланяется всем на обе стороны. Это Алексей Иваныч. Мы удивились. Еще среди ночи было слышно, как он, возвращаясь домой из поседок, тянул под гармошку свою хмельную песню. А сейчас - стоит в церкви как боровичок: гладко выбрит, причесан, в светлой отутюженной рубашке. Да-а…. Старая закваска. Кремень! Богатыри – не мы.
Раньше, когда он был помоложе, не упускал случая покуражиться со своей гармошкой. Особенно во время крестных ходов, разгуливал возле церковной ограды и бесшабашно выкрикивал частушки попохабнее. Но в последние годы, когда серьезно заболел, то старался не пропускать ни единой службы. Терпеливо и серьезно выстаивал их от начала до конца не сходя с места, с достоинством и выправкой настоящих фронтовиков.

* * *


Церковь – все творение, вызванное из небытия в бытие, где человек предстательствует от имени творения перед создавшим его Отцом. В этой обращенности к Отцу выявляется свойство Церкви – соединение видимого и Невидимого.

* * *


- Алексей Иваныч! Где лучше сеть поставить?
- На Афоне.
- Каком Афоне??
- Эх, духонька, забодай тебя комар!
Показал место. Внизу, под погостом, Шача делает крутой изгиб, издали похожий на подкову. Когда-то провалился здесь под лед Афанасий, и утонул. С тех пор и повелось: где прорубь рубить? – на Афоне; где сети ставить? – на Афоне.
Нос байдарки пронзает шумящий камыш, тревожа вечерний покой. Расправляем вдоль берега сеть…
…А утром солнце вновь вставало на востоке.
Струною скрипки звенел пронзительно рассвет.
И просыпался дом. Зевая, отворялась дверь, и уже тянуло из тепла ароматом чайным. Радостно жить с утра и видеть окрест красоту, премудро сотворенную. Сидя на низкой скамье с чашкой горячей в руках, слушать спиною, как дышат домашние стены. Река еще не проснулась. Легко и достойно течет поднебесная жизнь. Целый день у тебя впереди…
- Куды пошли в такую рань?
- На рыбалку, Александра Дмитревна.
- На рыбалку? Ка-а-ак хорошо! Ангелочки! Рыбки принесё-ё-ё-те. Помогай вам, Господи! И ко-о-шкам то-оже! Кошки рыбку лю-ю-бят. Они за вас молиться будут!
Когда вернулись с прохладной реки с двумя щучками, десятком плотвиц и налимом на уху, Митревна оживленно радовалась, приговаривала: «ангелочки», и звала с печки кошек:
- Му-у-у-ська! Молись! !

* * *


Почти все старушки-прихожанки в Спас-Верховье составляли и церковный хор. Пели они не на крылосе, а чуть в сторонке.
Какой-нибудь регент или искушенный певчий городского храма только морщился бы кисло, не находя здесь ни чистой ноты, ни стройного аккорда, ни привычных ему, но чуждых русскому слуху завитков и рулад партесного пения.
Но было что-то задушевное, пронзительно-щемящее в нестройном этом хоре. Что-то от завалинки на закате, да деревенских вдовьих посиделок.


Царице моя преблагая,
Надеждо моя, Богородице.
Приятелище сирых,
И странных Предстательнице
Скорбящих радосте,
Обидимым покровительнице…


Вспоминалась им за этим пением прожитая жизнь своя долгая, а теперь уже короткая. Голоса из далекого детства в родительском доме. Как пчелы шумели в цветущих садах… Как над разбуженной рекой кричали птицы… Луга цветочные… Поляны ягодные. Пасха Христова.
Вспоминали птицей мелькнувшую молодость. Крестьянскую жизнь на земле от зари до зари… Лошадку… Корову-кормилицу… и первых деток…
А потом – во всю жизнь – лихолетье бесовское – бойня, страх, полон и разорение. Как впрягались по восемь баб, кто еще в силах, в тяжелый плуг и тянули жилы под окаянной звездой.


Зриши мою беду,
Зриши мою скорбь.
Помози ми, яко немощну,
Окорми мя, яко странна.
Обиду мою веси
Разреши ту, яко волиши…


Церковь чудом еще жива. Бог один и остался. И вот уже больше половины прожито. И внуки выросли… И разъехались все… И все больше любимых имен в поминании тихо перешло из здравия во упокой.


Я-яко не имамы иныя по-мо-щи ра-азве Тебе,
Не ины-ыя предста-а-атель-ни-цы,
Ни благия уте-е-ешитель-ни-цы,
Токмо Тебе, о, Богома-а-а-ати.


И пора уже откладывать денежку себе на похороны, и одежду чистую да саван, чтоб родным не стала в тягость смерть твоя. И выглядывать себе местечко на погосте, рядом с дорогими могилами.


Яко да сохраниши мя,
И покрыеши во веки веков. Аминь.


Поют старушки, плачут. Слезы у них на глазах. Что они возьмут с собой в свои могилки? Лишь дела туда идут вслед нас. Как в сокровищницу, в них сложена Любовь и скорбь. Первая – уже не перестанет никогда, за вторую – они еще получат мзду великую. За все муки, слезы и труды свои безконечные воздастся им от Бога в воздаяние праведных. Ей, аминь!


Пресвята-а-ая Богоро-о-о-дице,
Просвети мя светом Сына Твоего.
Пресвята-а-ая Заступни-це,
Спаси нас, спаси нас!


Аллилу-у-у-и-я, аллилу-у-у-уи-я, а-лли-лу-у-у-уи-я…

* * *


- Батюшка! А почему в церкви одни женщины? …ну, старушки, понятно – они к смерти готовятся, к Жизни Вечной, на пороге в другой мир стоят. Но мужиков и стариков-то почему единицы?
- Женщины – легче, проще, сердечнее.
И в обращении к Богу им легче дается именно сердечность этого обращения.
А мужики – серьезные, мрачные, тяжелые. Им надо больше преодолеть – рассудочность, самолюбие, гордость… такие и революцию делали…
Женщина всегда ближе к истине. Она отсюда думает, - и он показал на сердце.
Вот стоит мужик не развилке дороги и думает: «пойду прямо». Доходит до первой неудачи и: «Э-э-э… нет… не туда пошел… надо было в другую сторону…».
А женщина – она так – «надо сюда!»
Её спрашивают: «Почему сюда?» - «Не знаю, - говорит, - сюда!»

* * *


А главной святыней церкви Рождества Христова, Спас-Верховья и всей нашей округи была Икона Божией Матери Смоленская-Полонская, Одигитрия-Путеводительница. Мы открываем дореволюционную книгу «Сказания о чудотворных иконах Божией Матери», и читаем:


Икона Божией Матери, известная под таким наименованием, находится в погосте Верховье, Галичского уезда Костромской губернии. Такое наименование иконы объясняют тем, что она спасла одного воина, находившегося в плену, или «в полону», как говорили в древности.
Накануне дня Святой Пасхи пленник сильно скорбел духом, помышляя о том, что этот высокоторжественный день ему придется встретить одному, вдали от своей родной семьи и даже среди неверных. С такими думами печально бродил он по берегу реки. Случайно взглянув на воду, он вдруг с удивлением заметил, что река по течению несёт икону, расколотую на две половины. Недолго думая, он бросился в воду и схватил две части святыни. Он сложил их затем вместе, и они на его глазах чудесно срослись; изумленный чудом пленник ясно разобрал на доске лик Богоматери. Исполненный благоговения, он поставил святую икону на дерево и стал горячо молиться и от утомления крепко заснул. Во сне он услышал колокольный звон, настолько сильный, что проснулся. Торжественный благовест и после этого продолжал радостно гудеть. Пленник догадался, что это благовест к пасхальной заутрене. Но откуда же в неверной земле быть этому чудесному благовесту? С изумлением начал он оглядываться вокруг и с необыкновенной радостью заметил, что он находится уже не в плену, а на своей родной земле, невдалеке от своего родного села и приходской церкви, от которой и доносился торжественный звон. Возле него тут же стояла на дереве та самая икона Божией Матери, которую он достал из реки в плену и которая теперь столь чудесно освободила его из неволи и привела домой.
Теперь эта чудотворная икона находится в церкви погоста Верховье, по левую сторону царских врат, как местночтимый образ. На том месте, где очнулся спасенный пленник, был поставлен каменный столп с иконою Смоленской Богоматери.

* * *


В восемнадцатом веке на месте явления Иконы поставили каменный столп.
В двадцатом – сломали.
И только остался среди поля маленький островок битого камня.
Ветром ли, или птицами – занесло туда семена дикого шиповника, и он красиво цвел посреди овсяного поля. Осенью мы собирали красные плоды, а зимами заваривали целебный напиток. Трактористы, чтобы не ломать плуги, объезжали это место. О. Евгений высадил там молодые березки и поставил деревянный крест.
Но как-то один деревенский механизатор вздумал покуражиться спьяну и вырвал трактором и крест, и березы, и шиповник.
А через недолгое время стал он пациентом Никольского – областной психбольницы.
Прошел курс лечения, получил инвалидность, вернулся в деревню. Уже не работал, но и дома сидеть не мог. А начал ходить кругами вокруг этого места. Круги были разные; и в километр, и в три, и в пять, - но центр всегда был здесь. Встречали его рыбаки, грибники, охотники. Бродил он тихо, молчаливо, чего-то искал.
И сейчас ходит.


* * *


В церкви тихо и покойно, а вокруг с ливнем и молниями гремит гром. Здесь часто грозы ходили по кругу. Видимо, река, извиваясь, не пропускала водную стихию небесную.
Из высоких окон верхнего храма хорошо было видно, как на том берегу льет дождь, раскачивая деревья. Серые избы прилепились к холму и погрузились в сырую дымку. А здесь – безветренно, хорошо и уютно, как в теплице. И тихо читают молитвы.
После службы, выйдя за ограду, все увидели яркую семицветную радугу. Одним краем она входила в алтарь нашей церкви, а другим – за речку, в развалины Предтеченского храма.
- О-о-о-а-а-а-й!
Весь народ, и стар, и млад, стояли задрав головы и глядели в небо на этакое чудо и красоту.
И казалось в тот миг, что все они одних лет. И старушки, и Алексей Иваныч и маленький Андрюшка. И все - как дети. Как стадо овечек.



  1. РОЗАНОВ



Батюшка любил писателя Василия Васильевича Розанова и как-то признался: «Ловлю себя на том, что иногда начинаю думать, как Розанов».


* * *


Искренность в слове (а уж в предложении) – редкость. Раз, два… и всё, и это за тысячелетия. Нам повезло. В. В. Розанов почти наш современник, но кто еще!? Есть чудесные книги, да все наши – русские!, и ума палата – ну все на месте, но чувство дефектности почти от всего. Розанов во многом неправ, но он и н е претендует на правоту… Н. А. – вообще Бетховен…
А Василий Розанов балалаечник на свадьбе, «юродивый от литературы». Если бы были литературные святцы, я бы его первого записал. И уверен, именно такие сейчас со Христом. С подвижниками ясно – они подвизаются, а вот как с ним быть – то ли наш, то ли нет?

* * *


Когда говорят, что Розанов религиозный писатель, то не совсем понятно, что имеется в виду. Религиозных писателей много. И хотя наше исповедание веры в Бога четко зафиксировано в Никейском символе веры, опыт проживания религиозных истин у всех не просто различен, он уникален – душа каждого драгоценна для Бога. Ведь все знают притчу о пастыре, оставившем девяносто девять овец, чтобы найти единственную, где-то отставшую. И если бы каждый из нас понял свою драгоценность для Бога, то заповедь о любви к ближнему не была бы такой трудной.
Поэтому рассуждения о религиозности «вообще» - дело пустое, и объявление, что кто-то религиозен – совершенно ни о чем не говорит. Тем более в наше время – время полной десакрализации слова.
Понять чью-то религиозность можно лишь соучаствуя в ней, а не просто «думая» при беседе за чаем о православности - неправославности.

* * *


Незадолго до смерти Розанов, видимо, переживал человеческую драгоценность для Бога:
«Человек – священство. Человек – Он Бог. Земля дана ему во владение, - целая планета, З е м л я, дана Ему Одному во владение, и для него насажден сад, ему даны животные для жертвоприношений и злаки – тоже для жертвоприношений и вкушений. Всё – Ему, Ему, Ему, - чтобы он был сыт, молился Богу и благодарил Бога…»
Я не думаю, что эти и другие слова, и в целом, так называемое «христоборчество» и «богоборчество» Розанова нужно рассматривать, как ломание богостроительства.

* * *


Чтобы нам попытаться понять чью-то религиозность, нужно уловить нерв (главное), вокруг чего она формируется. В религиозности Розанова этот нерв – осуществленная его жизнью первая заповедь Бога человеку.


Бог «начадил» мною в мире, говорил Василий Васильевич. В христианстве святость всегда начиналась с видения бездны свого непрекращающегося чада. Святой Нил Сорский в завещании просил братию выбросить его на помойку, собакам. И это не упражнение в риторике. Поэтому покаяние и исповедь являются главными «качествами» становления в религиозности.
Русский перевод греческого слова «покаяние» звучит несколько иначе, акцентируясь на нравственный момент. Греческое слово покаяние говорит о целостном изменении, меняйтесь целиком, а не только морально. Становясь религиозным человек становится «покаянным». Жизнь человеческая лишь постепенно может становиться исповедной. Но разговоры, в том числе и о любви к Богу, ни о чем еще не говорят. Уговорить кого-то любить Бога дело бесполезное, именно поэтому первая заповедь, на которой так безнадежно застряло все человечество, говорит не просто о любви к Богу, а возлюбить Бога и ближнего, как самого себя. Любовь к Богу обнаруживается через любовь к себе, что означает серьезное отношение к своему бытию (самопознание), и бытию рядом живущего конкретного человека. Мы же узнаем себя как любящих Бога через конкретную личную любовь к другому конкретному личному бытию.


Личная судьба В. В. Розанова – это любовь к «другу», Варваре Дмитриевне, его жене. Именно с неё и начинается его литературная судьба.

* * *


Человек - не плоскость, а объем, и именно в передаче объемности заключена магия слова. Читая книги Розанова слышишь как бы иной мир, хотя слова близки и понятны, и взяты из этого мира. Они касаются в человеке того, о чем он иногда и не подозревает, или лишь смутно чувствует. То, что главное, но в небрежении брошено, как не главное. После грехопадения Адам и Ева сделали себе опоясания. И с тех пор человек озабочен изготовлением этих опоясаний. Так вот, своим выговариванием «про себя» своей жизни Розанов обнаружил для нас Адама без опоясаний. И повеяло чем-то знакомым и сладостным, кажется, что это ты сам возвращаешься к чему-то исконному, где можно поплакать и помолиться.

* * *


С чего начинается человек? С любви, а совсем не с разговоров о ней и думанья.
«Мы не по думанью любим, а по любви думаем. Даже и в мысли – сердце п е р в о е».
Именно через эту конкретную любовь Розанов начал любить Церковь и Бога.
«И вовсе не я был постоянно с Б. а она: а я, видя постоянно её с Б., тоже угвоздился к Богу». «Православным я стал лишь недавно, помолившись несколько раз в Церкви Введения, познакомившись с дьяконицей Рудневой».
Ведь знал же он и до встречи с дьяконицей «православный катехизис», и в храме бывал, и причащался, но православным стал лишь после встречи с полюбившимся ему человеком! Невольно он становится перед той Церковью, где молятся любимые им «друг» и Рцы (В.Ф. Романов), Ф. Э. Шперк и священник Павел Флоренский, бабушка Руднева и священник А. П. Устьинский, и той, которая объявляет «законно/незаконно», где «Храповицкие и Гермогены с Суздальским монастырём». И в конце жизни именно та Церковь, которая устами апостола объявила Любовь как Главное, именно Она и приняла его. Умирал он с именем Христа на губах, причастившись и пособоровавшись…


* * *


Именно любовь к «другу», к жене, сделала его слово исповедным (открытым). Она и читала его записки первая.
«Любить – значит «не могу без тебя быть», «мне тяжело без тебя»; везде скучно, где не ты. Это внешнее описание, но самое точное. Любовь вовсе не огонь (часто определяют): любовь – воздух. Без неё – нет дыхания, а при ней «дышится легко». Вот и всё».


* * *


Любовь к «другу» возвышает Розанова и в любви к Богу. Сидя рядом с больной женой в нем рождаются удивительные слова:
«Я не спорщик с Богом и не изменю Ему, когда Он по молитве не дал мне «милости»:
я л ю б л ю Его, п р е д а н Ему. И что бы Он не делал – не скажу хулы, а только буду плакать о себе».
На его судьбе можно узнать, как возможна первая заповедь о любви к Богу и ближнему.

* * *


Почему «одиночество Розанова, точнее, его одинокость, измучившая его, для исследователя фатально непонятна». Она непонятна не только для исследователя, она непонятна каждому.
В своем касании друг друга мы не можем преступить черту «рождения и смерти» ближнего своего. Непреодолимая Тайна каждого, стоя пред которой мы и начинаем воспринимать Бога. В этом вопрошании слились вместе и наша одинокость, и страдательность к одинокости ближнего. Никто не может избавить или разделить его рождение и смерть. Чем пристальнее всматривается Розанов в них, тем удлиненней и более одинокими становится переживания конкретной жизни, длящейся между рождением и смертью.
Именно в стоянии перед Тайной, испытывая безсилие изменить что-то, и рождается молитва. «…Молитва – где «я не могу»; где «я могу» - нет молитвы», говорит он.

* * *


«Духовен» или «душевен» Розанов. Подобная постановка вопроса нелепа, потому что душевность без духовности невозможна, как и наоборот. Чистый спиритуализм чужд не только православию, но и Василию Васильевичу Розанову.
Постоянное, непрекращающееся самоописание, до самого конца, превратило его жизнь в непрекращающуюся исповедь. Бог действительно не выпускал его из рук Своих, как об этом говорит и сам Розанов.


* * *


Его жизнь – это жизнь человека и святого, где любовь к Богу неразрывна с любовью к человеку.
Когда покойный Патриарх Пимен установил празднование памяти Костромских святых, то день этот, пятое февраля, совпал с днем смерти, а значит, и памяти Василия Васильевича. Для любящих Розанова это не просто совпадение – это реальность тайны, где человеческое должно замолкнуть…»

* * *


В девяностых годах на костромской земле проходила научная конференция, посвященная Розанову и Флоренскому. Отовсюду съехались исследователи и знатоки их жизни и творчества.
На кафедру вышел располагающей наружности подтянутый человек с небольшой седеющей бородой, скромно. Доклад произвел сильное впечатление. Позже все выразили желание отслужить по почившим иерею Павлу и рабу Божию Василию панихиду. Для этого пригласили местного батюшку, а необычный докладчик попросился быть за чтеца и хор. И тут оказалось, что он - священник. Это был о. Евгений.
Эта неожиданность сразу же вызвала к нему волну интереса и симпатии, особенно у московских «литературных дам». Его окружили. Начались расспросы: «Давно ли служите? И где? И где учились? А почему в деревне, не в столицах?» Батюшка вкратце рассказал о своем приходе, о Спас-Верховье.
- Что Вы там прозябаете?! Вы же культурный человек, кандидат богословия! Вам нужно писать!
- У меня там мои старушки, они боятся умереть без священника.
- А когда перемрут Ваши старушки, что будете делать?
Батюшка как-то виновато улыбался, будто извиняясь за что-то, и тихо ответил:
- Тогда… и я умру.


Но вперед умерли не старушки, а отец Евгений.


КОНЧИНА


На Покров Пресвятой Богородицы – служба. У батюшки гостил Роман Андреевич. Два вечера прошли в беседе, с книжками в руках, читали стихи и настроение было праздничное. В субботу гость уехал. А воскресение было для о. Евгения особенным: на этот день пришлось ровно десять лет, как он прослужил в Спас-Верховье. После этой памятной литургии сидели они с Серегой Пучковым, говорили о планах на будущее – батюшка был полон сил, бодр, и жизнерадостен. Он совсем недавно вернулся из отпуска. Побывал всюду: у родных, у друзей. С кем были размолвки - примирился. Приехал радостный: «Ну – теперь я здесь – еще десять лет проживу!».

* * *


- Что сидите-то… как дураки…
На пороге показалась маленькая Митревна.
- Глянь-ко, Дунаева! Доковыляла! Чего стоишь? Проходи, не стесняйся!
- Несите еще стул-то! Заходи, садись – тоже будешь как дура.
Все засмеялись.
К Голубевым из города приехали дети и внуки помогать рубить капусту. Сидели всей семьей за большим столом с только что испеченными пирогами. Был и Алексей Иваныч – заглянул на минутку.
- Что сидеть. Надо к батюшке идти!
- Зовет он зачем, что ли?
- Что, как дураки-то! Ведь батюшка помер.
- Типун те на язык! ! Че ты городишь-то!
- Вам говорят: по-омер! ! !
- Как - ведь недавно под окошком проходил…
Но Митревна упорно тянула всех к выходу: «К батюшке пойдемте, батюшка помер!»
Олимпиада сказала сыну:
- Санька, сбегай-ко быстро, посмотри, а то не отвяжется…
Прибежал Санька:
- Замка нет и занавески задернуты!
Все поспешили к батюшке: дом был заперт. Постучали. Тишина. Постучали в окно. Никого. Стали уже стучать громче. Все то же самое.
«Уйти никуда не мог – закрыто изнутри». Решили ломать дверь.
Когда вошли, то увидели батюшку. Он лежал в крови на своей кровати, голова была опрокинута вниз. На лице застыла боль. Кровь излилась изо рта на подушку, постель и пол. Ее было так много, будто вся она вышла из тела. Он был мертв.
В доме повсюду был обычный порядок, только на столе в кухне стояли две расписанные золотом кофейные чашечки тонкого фарфора – подарок любящих его давних друзей, и маленькая, на высокой ножке, рюмочка с чуть пригубленным, хорошим красным вином…

* * *


- Митревна, откуда ты узнала-то?
- А батюшка всё ходил-ходил по заулку, потом калитоцку запер и по-о-о-мер.
- Узнала-то ты как?!
- Да-а-а. Всё ходил, пока живой был, а потом калитоцку запер… и по-о-о-мер!


…Это случилось 18 октября 1994 года.

* * *

* * *


- А отчего батюшка-то умер? Ведь молодой же еще был!
Так же как: «у Обуховых корова отелилась», «вчера огурцы засолили», «черника в лесу поспела», весь деревенский народ на этот вопрос отвечал с бесхитростной интонацией житейской обыденности:
- Так, этта отравила…
А «этта» была… …впрочем, лучше совсем не касаться здесь её имени.


Племя аспида господствует,
Осталось потомство у Иезавели,
Но и благодать подвизается с Илиею.
Иродиада также здесь,
Иродиада всё ещё пляшет,
Требуя головы Иоанна.
И ей отдадут голову Иоанна,
Потому что она пляшет.


(Иоанн Златоуст).

* * *


…Мишка Акопян со всех ног спешил в Спас - вез обещанное батюшке вино для Литургии. Заметил, проходя к дому мимо церкви, набросанные по дороге еловые веточки. А в его доме какая-то незнакомая девушка что-то плела…
- А где батюшка?!
- Идите в церковь, может быть, еще и успеете… он там.
- Как это: успеете?
- Его же сейчас хоронят…
…На похоронах Михаил ревел, не стесняясь своих обжигающих щеки слез, не обращая внимания ни на кого, никого перед собой не видя, не думая, что о нем будут думать…Так безутешно и горько на похоронах батюшки не рыдал никто…
- Отец Евгений привил нам чувство подлинности, - через несколько лет сказал он.

* * *


Михаил, получив весть о смерти отца Евгения, долго сидел, как контуженный. Потом он медленно завалился на бок, и тихо, протяжно завыл. Он выл так, как не выл от своего забытого детства, со времени далеких детских обид.

* * *


На девятый день, на сороковой, на годовщину его смерти приезжало много людей – из Галича, Красного, Нерехты, Костромы, Москвы, Питера, Калуги. Разумеется, и все деревенские приходили.
У свежего могильного креста стояли два священника. Дул ветер. Оба оглушительно молчали, по-мужски сдерживая набрякшие на глазах слезы.
- Ох-хо-хо. Сколько людей осиротело…
- Да-а-а…нет с в я щ е н н и к а ! С в я щ е н н и к умер!
И потом вдруг отчетливо послышалось:
- Херово…


* * *


- Отец Евгений теперь, наверное епископ! – сказал о. Николай, которого изредка присылали сюда служить после батюшки. Он учился у него в училище и какое-то время был диаконом в соборе.
- Как это??
- Пожаловался как-то о. Евгению: «Батюшка, когда же я стану священником? Все откладывают и откладывают…» А тот улыбнулся как-то по-своему, и пошутил: « Вот когда я стану епископом, тогда и тебя рукоположат». А умер он, тут меня вскоре и рукоположили… Видимо, он т а м сейчас епископ! А приезжал на занятия, отзовет в сторонку, и всегда что-нибудь потихоньку подарит, хлеба деревенского: «Зачем, не надо!» - «Бери, бери».


* * *


На сороковой день приехал отец Иоанн из Красного-на-Волге. Он был старше о. Евгения, и как Ангел-Хранитель, всегда поддерживал его и любил. Привез автобус своих прихожан – целый хор. Местные потеснились. Дружно пропели службу, панихиду на могиле. Поехали.
- Батюшка, а на годину Вы к нам приедете?
- Через год, - отец Иоанн махнул рукой, - здесь уже н и к о г о не будет!

* * *


- Батюшка хоро-о-ший был. Он меня шибко жалел. Десять годов с ним жила… - вспоминала Митревна. - …Ни разу не приставал!

* * *


«Он умер, потому что захотел умереть» - говорил Роман Андреевич. «Нет, не наложение рук, не всплеск скрытой болезни, а долго вынашиваемое желание: здесь плохо, неясно; там, там прояснение, свет там… » Вспоминал его выступление на конференции. «Как-то так получилось, что доклад его был более не о Розанове, а о жизни и смерти в общем смысле. И поразил меня этот доклад не очень мне понятным оптимизмом, если уместно здесь это слово… Он сказал тогда, что Вера избавляет нас от страха смерти. И это было сказано не в натуге, не в повторении вычитанного, а с открытым лицом, в состоянии верующей души… Позднее, лучше узнав о. Евгения, я никак бы не мог назвать его радостным человеком, оптимистом, но и, тем более, не смог бы зачислить его в категорию унылых, тем паче нытиков. Это был внутренне и внешне человек уравновешенный, и хотя прорывались в беседах жалобы как на общее, так и на личное неустройство, но не были они фоном беседы, не вызывали того досадного настроения, когда поток жалоб замыкает уста собеседника. Многое переживалось им без выноса наружу, к людям. И с Богом он беседовал куда больше, чем с людьми, в долгие зимы, находясь, помимо храма, часто один в своей избе.
В последний год как-то вся усадьба лучше обустроилась. Новый забор, крыша подремонтирована, сарайчик появился – все вроде к жизни. Да вот… Ничего в нем не было от болезненного, слабого человека. Сухощавый, одевался легко, ходил по требам в дальние деревни, ходил часто босиком, купался по утрам в реке. Единственно, что слышал однажды от него, как впервые прибегнул к сердечным лекарствам, когда обокрали храм – упал в обморок. А храм обкрадывали дважды…
Старушки его пережили. Соседка его, за девяносто, кое-как с помощью добрых людей добирается до храма, прикладывается к иконам, к святыням. Он ушел раньше. Зачем? Нам остается только гадать. Ответа здесь не найти…».

* * *


- Он отдал им свою жизнь. В жертву принес себя. И Господь принял его вместе с его жертвой ровно через десять лет после приезда в Спас-Верховье, - сказал батюшкин любимый крестник Сергий, ставший сам священником. - Отец Евгений был трагическим певцом одиночества, с которым трепетно приближался к смерти, которую ждал, о которой много говорил, и приближение которой чувствовал…

* * *


Морозный, зимний день. Тишина стоит белая, звенящая. Одиноко летящая сорока - и то редкость. Митревна, заметив что-то за окном, подошла ближе. Опершись на подоконник, разглядывает через замерзшее стекло.
- Вона, как бежи-и-ит…
- Кто бежит?
- Эт-та… иконописька.
Смотрим – действительно бежит, спотыкаясь в снегу. Шуба накинута наспех, волосы распущены, ворот рубахи распахнут почти до грудей. Драматизм образа выражен убедительно. Видимо, каждый свой выход тщательно репетирует перед зеркалом. Она приехала в деревню невесть откуда рисовать иконы на осиновых досках и спасать приход…
Сидим. Ждем. Что сегодня?
Дверь нервно распахивается. В проеме, не переступая за порог, застыла баба, похожая на плакатную родину-мать. Молчит с выражением, как народные артистки ждут завершения прелюдии к серьезной песне. По полу потянуло морозом.
- Двери-то закрой, дура. Хо-о-олодно. Зима ведь!
- Вой-на! ! !
- Опять с немцем!? - Митревна с досадой хлопнула себя ладонью по коленкам, - С кем война-то, дура? Холодно!
- С Чечнёй! ! !
Митревна растерянно посмотрела на сидящего справа, на сидящего слева, потом заглянула зачем-то под стол, и спросила:
- А что это такое?
Не возымев ожидаемого эффекта у публики, вещунья с высоко поднятой головой удалилась непонятая. Дверь - не закрыла.
Еще полдня Митревна все ходила по дому и спрашивала: «С кем война-то? Не с немцем? Ну, слава тебе, Господи!».
- Война с немцем была, вы еще маленькие были.
Вообще-то у нас не у всех еще и родители-то тогда родились…
- У меня два брата на войне было. Одного – убило. Под Смоленском. А другой дураком пришел. У них одна деревня четы-ы-ыре раза из рук в руки переходила. Так он дураком сделался. Шутка-ли.


* * *


- Слушай-ка, а откуда она вообще здесь такая появилась?
- Да знакомый батюшкин по Питеру порекомендовал… Мол, очень-очень верующая, может петь да читать, да еще и иконы пишет… А потом он его повстречал – «Ты кого мне прислал?» - тот заморгал: «Что ты… что ты… Евгений… Евгений… надо терпеть… терпеть надо… терпите и смиряйтесь друг перед другом…» - «Вот забирай ее к себе и смиряйся сам!».
- Ну так и гнал бы ее отсюда!
- Да вот сказал, выгонишь с прихода – она в психушку попадет…Пожалел…
А после смерти батюшки «этта иконописька» стала церковной старостой…

* * *


Все реже и реже стали совершаться богослужения в Спас-Верховье, у чудотворного образа Божией Матери – Одигитрии.
Епархиальное начальство неохотно посылало своих священников служить эти редкие службы. Да и сами они не изъявляли особенного желания тащиться сюда за тридевять земель, отрываясь от семьи и привычных дел. А позже, и вовсе стали проявлять непонятную для нас тогда враждебность в отношении всего, что было связано с отцом Евгением и его именем.
Прислали о. Николая - мы его не узнали. Вышел он хозяином на крыльцо батюшкиного дома.
Подходим:
- Батюшка, благословите.
- На что вас благословить?
- На Пасху приехали!
- Нет. Не благословлю, кто вы здесь? Ваш статус? Для чего приезжаете сюда. Вы должны ходить в церковь по месту проживания. Сегодня на поезд уже не успеете, но чтобы завтра вас здесь не было.
«Система», властолюбивое начальство – без разницы, мирское или церковное - боится и не терпит в сфере своих интересов неподконтрольных ей человеко-единиц. Видимо, в этой неподконтрольности скрыта угроза самому существованию этой системы, и начальству – тоже.
Мы не знаем, какая злая сила науськала о. Николая… Хотя, чего тут не знать. Известно, чья тень стоит за враждой.
К вечеру, бегая по деревне «аки лев рыкающий», он так распалился, что мы даже забеспокоились о его здравии, как бы не добегался…
- Ты кто? А - ты. Какой ваш здесь статус? А ваш статус? А ты? А ты кто?. . . . . . . . . А… я… к т о?
Митревна ощутила в воздухе завихрение напряженности.
- Что расстроены?
- Отец Николай гонит.
- Говна-то. Вы ко мне приехали.
- Говорит надо в город ехать.
- А меня куда? В богаделку?
Вечером пили чай в молчании. Только слышно было, как ходят часы. Каждый думал о своём, а на самом деле – все об одном.
Александра Дмитревна медленно прошла к двери, приотворила её, выглянув наружу, потом медленно закрыла и обернулась на нас.
С трудом сгибая непослушные ноги, опустилась на одно колено. Потом на другое. Сложила перед собой руки. Положила на них голову. Все смотрели на неё с затаённым удивлением. Что теперь задумала?
- Ангело-о-о-о-о-чки! Не отдавайте меня в богаде-е-е-е-е-лку!
Господи. Это она перед нами земной поклон положила! С мест все подскочили. Подхватили её под руки. Отвели на место намоленное. Стали поглаживать по плечам, говорить слова ласковые, утешительные.
- Не… отдавайте… в богаделку… - всхлипывала детски-беззащитная старость.

* * *


Тетя Валя вышла на пенсию, и Лида попросила её пожить у Митревны.
В мае, на Егорьев день, шли в деревню по ещё размытой дороге. Рядом, радуясь просторам, белым пятнышком в начинающей зеленеть траве, носился борзой Текай.


В синих далях плоскогорий,
В лентах облаков
Собирал святой Егорий
Белых волков…


Тетя Валя стала ухаживать за Митревной, вести хозяйство, заниматься огородом. Пекла пироги и хлеба, водила Митревну в церковь и в баню. После бани Митревна долго расчесывала длинную до пояса, седую косу, а потом, свеженькая, сидела за столом в чистеньком платочке, с вечной своей «одно-о-о-й чашкой» чаю. Бабушки в гости придут:
- Во-о-о-на, сидит, как цветочек.
- Хорошо тебе с Валюшкой-то!
- Ну дак, - Митревна посматривала на соседок: заслужить, мол, надо такую старость.
- Это – моя Ню-ю-ю-рка! Она хор-о-о-о-шая!
Возгордившись от «заслуженной старости» и сидя на лежанке, как барынька указывала пальцем:
-Здесь вымой… и вона тама… Лучше мой… В углу вымой хорошенько…
Тетя Валя швыряла тряпку об пол и показывала вид, что собирает вещи.
- Сама мой. Я уезжаю.
Сообразив, что немного перебрала с барством, Митревна с лежанки «бежала» к дверям, расставив руки к косякам, оборачивалась испуганно и голосила:
- Не пушу-у-у-у!..
Потом медленно «бухалась» тете Вале в ноги:
-Нюрка-дух, прости меня!
И жалобно:
- Я ведь ду-у-у-ра-а!

* * *
Через полгода после смерти батюшки…


Маша с Колей купили оцинковку и наняли мастеров перекрывать крышу на церкви и сторожке.
Вадик с Валеркой докупили недостающее.
Брат Пашка прислал машину перевезти.
Серега с Ирой дали денег на продукты, известь, краски и инструмент.
Другой Серега сам перекрыл купол на высокой колокольне и поставил на ней крест.
Тетя Валя готовила еду.
Подремонтировали Митревне дом. Подновили через речку мостки. Занимались огородами.
Деревенские носили дары от своей земли.
Сидя за столом, отгадывали, какой хлеб – чей.
Белый, сдобный и пышный – гусевский …
Серый и плотный, буханками – обуховский…
Черный, твердый, как земля и вкусный – Елены Андреевны…
Булочки сладкие, сочни с колобками – от Зои да Фаины…
Пироги с грибами и малиной – Олимпиадины…
- Здравствуйте! А можно ли увидеть батюшку?
- Нет.
- Он уехал?
- Он умер.
Приезжий озадаченно молчал.
- Ничего не понимаю… первый раз такое вижу… как это: настоятеля нет, а все делается?

* * *


- Господи, пошли нам дождичка ме-е-елкинького, ро-о-овненкького да те-е-е-пленького!
Под окнами дома Митревны небольшой огород о двенадцати грядках. Растут: морковка, лук, чеснок, свекла и прочая зелень. Картофельник - отдельно. Чуть дальше парники с огурцами, помидорами да тыквы.
- Все-е-е-е-то у нас есть, ангел мой-то! Слава Тебе, Господи! Живем, как у Христа в пазухе.
Митревна время от времени стучит в окно, показывает работающим на грядках, как она за них молится и крестится. После работы искупались и вернулись в дом. Митриевны не было. Посмотрели в чулане, в сенях, на дворе среди дров, на мосту – нигде нет. Что такое?! К соседям пошли, - не видали. Ищем уж четверть часа, затревожились. Глядь – в огороде, под ботвой, тихо лежит себе в междурядье.
- Ты чего здесь лежишь?
- Помогаю. Вы-то работаете, а я как барыня…
Уже потом, оправившись и отряхнувшись, объясняла:
- Я за морковку потянула, она меня и свалила…
Помогаю, только не смогаю…


* * *


Уйдя подальше от деревни и домашней живности, отпускаю Текая со сворки, и он начинает нарезать по полю большие круги, дельфином ныряя в высокой траве. Запыхавшись, бредет ко мне, улыбаясь от удовольствия. Напьется шумно из чистой лужицы, и заметив вдали шевеление травы, уносится опять упругими скачками. Гуляли долго, все местности в округе, где есть открытые места чтоб разбежаться борзой собаке, были нами исхожены.
Уже возвращались; Текай вдруг резко сорвался в сторону и исчез в кипрейных зарослях. По нервному колыханию цветочных верхушек иван-чая видна была погоня, короткая борьба и чей-то конец. Никак, заяц! Подбегая, я видел уже этого упитанного зайца; в голове, на ходу, одна за другой неслись картины, как Митревна мне говорит: «На-а-а-доже! Зайца поймал! Ангел мой-то!», как все удивляются, нахваливая удачливого добытчика. Подбежал! Не заяц…. Текай как-то виновато перетаптывался на месте – в траве лежала… кошка.
«Кто занёс тебя, бедную, так далеко от жилья? Не хватало тебе домашнего молока да рыбы! Зачем ушла ты мышковать в поля дальние?». Эх…
Вернулись домой. Митревна осведомилась:
- Куды ходили?
- Да гуляли…
- Погуляли. Ну, и слава Богу!
Дня через три заглянул Алексей Иваныч.
-Здравствуй, духонька. Не видали где мою кошечку? Нигде что-то не видно.
- Какая? Черная с белым?
- Да, беленькая с черненьким.
Что ж. Надо сознаваться. Нечестно замалчивать преступление. Повёл я Алексея Иваныча на опознание, всё еще надеясь, что, может быть, и не та это кошечка, а другая. Какая-нибудь одичавшая. Дошли: та!
Алексей Иваныч снял кепку, вздохнул.
- Эх, духонька!
Потом заметив рядом одиноко стоявшую берёзку, со сдержанностью старого фронтовика, добавил:
- Три-метра-не-до-бе-жала!
Одел кепку, и сказал Текаю:
- Ну, что, Текайка, забодай тебя комар, две бутылки с тебя… и котёночка.

* * *


На тропинке появилась Олимпиада Александровна, подошла, поздоровалась и спокойно, даже немного весело сказала:
- Может, сходишь к нам? Там мои старые козлы бодаются.
Пошел, думая про себя: «Откуда? Какие у них козлы?».
У крыльца бодались Голубев с Алексеем Иванычем.
Держали друг друга крепко, громко пыхтя и сопя упирались, больше не с целью одолеть, а как бы не упасть, по причине только что законченного совместного винопития.
С трудом оторвал Алексея Иваныча и под руку повел домой.
- Да успокойся ты… вот еще вздумали… вам ведь по семьдесят лет уже… чего делить-то… Разве что место на кладбище.
- Э-эх, ду-у-хонька…- кряхтел мужик, - Ты его еще не знаешь…это тако-о-о-й – у-у-у… забодай его комар… он всегда вредный был… да-а… я-то все-е помню! … директором школы был… важничал… …куль-тур-ник… …такой вредный был… и-и-и…
…Я вот, погоди, тебе расскажу, дак не поверишь… Мы в бывшем барском доме жили… Мы на одной половине, а оне за стенкой… У нас корова зимой отелилась… Ну, мы теленка в дом, чтоб не околел… А э-тот…у… такой вредный был… «Убирайте, грит, скотину из дому… я, грит, не потерплю скотину в доме!» Во-о, какой на-а-аглый че-ло-век… …Так мы с женой вечером, как стемняёт, теленка под рогожей-то в дом принесем, чтоб только не увидал… Да-а-а…
…Так я, духонька, ведь все ночи не спал! Как теленок начнет сцать на пол, так я сразу вскакиваю да кружку ему и подставляю, чтоб не слышно было… Так всю ночь с кружкой-то и бегал… А что делать?
Такой вредный был! А сейчас – еще хуже.

* * *


Когда Алексей Иванович находился в подпитии, у него появлялся еще один враг…
В Гавриловском, в отдалении от других, жил тихий человек – в войну воевал против Советов, получил за это десять лет лагерей, но - выжил. Вернулся, выстроил под горой дом окнами на церковь, посадил яблони вокруг, трезво и неприметно вел свое хозяйство.
Проходя мимо его дома, Алексей Иваныч останавливался. Подбоченясь и пошатываясь, громко выкликал хозяина.
- Э-эй… ты-ы… вла-со-вец… вр-раг нар-рода… вы-хо-ди… на ч-честный б-бой… не на жись… а на смерть…
Из дома не отвечали. Постояв еще немного, Алексей Иваныч, не дождавшись продолжения гражданской войны, брел домой спать и ждать похмелья…

* * *


Вот и ещё один день завершается. Умолкают одна за одной птицы – только трещит, как сук в трухлявом бревне от двуручной пилы, коростель. Наверно думает, что поёт… От реки потянуло вечерним холодом. Маленький Андрей, сидя на лавке с отцом, провожал солнышко. Потом, по поленнице дров взобрался на крышу, и там ещё несколько минут, замерев, как маленький зверёк, смотрел на августовский закат. В домах светятся окна. Тетя Валя в теплой кофте вышла на тропинку и кличет Текая. Но виляя хвостом, подбегает голубевский Анчар.
- Анчар. Не видал нашего? Загулял где-то. Те-кай! Те-кай!
«Ну чтож. Собаки. Надо выручать» - корпоративный собачий дух пересиливает личную вражду, и Анчар бежит к реке. Взойдя на мостки и задрав морду к небу, издает призывный вой.
Проходит меньше минуты, и из Гавриловского, по холму вниз несётся белая точка. Быстрыми скачками приближается Текай, вспугивая уже уснувших птичек. На изгибах тропинки его сносит в траву, но бег искусно выравнивается хвостом - не зря хвост борзых называют «правилом».
Анчар, убедившись, что дело сделано, возвращается. Пробегая мимо тети Вали, он поворачивает морду и проворчав: «Получите… …вашего», уходит под своё крыльцо.

* * *


- Мир дому сему!
- С миром принимаем.
Лида отпасла своих коз и на минутку заскочила к нам. Она всегда была полна неуемного пионерского (задора:
- Сегодня всю ночь не спала. Думала все, где батюшку взять. И вспомнила, как о. Евгений рассказывал, что в старину собирались деревня или село на сход, решали, что нужна им церковь и поп. Выбирали из своих, достойных – грамотного или же для крестьянской жизни непригодного, деньги собирали и отправляли к архиерею, чтобы его там выучили, рукоположили и к ним обратно направили. А тем временем старичок какой-нибудь ходит по округе да место для церкви ищет.
Михаил! Давай, мы тебя так же отправим?! А что? Напишем письмо Владыке, так мол, и так. Просим поставить нам священника для прихода. Ты читать умеешь, поешь хорошо. Руки вон у тебя нежные - как у батюшек.
- Да где мне… со свиным-то рылом… …для меня псаломщик – потолок… …и то…- Михаил тут совсем поник лицом, - …велика честь.
- Ты боишься, что у тебя будут запои? – слышал он над своей головой Лидин голос. - Так ты не бойся.
Они у тебя – будут!

* * *


Первый, по новому календарному стилю, день весны. По старому церковному – на дворе еще февраль. Все так же тихо покоился на земле снег, также медленно от изб поднимались столбики дыма, да пролетала всегдашняя пара сорок. Нового только и было, что прибавились за ночь на речном льду свежие заячьи следы.
Время обеда, а Митревна еще не вставала. Она лежала на своей лежанке лицом к печке по-детски сложив на подушке ладони под головой. На предложение покушать, она обернула светлое лицо, развела перед ним руками и отговорилась протяжно:
- Ни чев-о-о-о-о не хочу. Ангел мой-то…
Сходил для неё в Гавриловское, за молоком и творогом.
- Пойдем, поешь. Мы тебе творожку сделали. Вку-у-у-сно.
Митевна опять развела перед лицом руками и посмотрела на нас ласково-добрыми сердоликовыми глазами.
- Ангел мой-то... Ни чево-о-о не хочу…
Так и не поднялась.
На следующий день она уже ни на что не отвечала, а дыхание ее стало глухим и частым.
Послали за Олимпиадой и Лидией, собрать консилиум. Сняли на минуту с неё теплые носки, посмотреть: пальчики ног уже синели, и холодели руки. Диагноз был ясен: помирает.
Обговорили, как лучше проводить душу рабы Божией Александры – священника не было. Принесли из церкви аналой, молитвослов, свечи, и ладан. Окропили в доме святой водой, возожгли ладан, на аналое со свечами раскрыли книгу.
Дыхание её становилось все чаще и глуше. В доме было очень тихо, ходили неслышно, старались не шуметь – не тревожить покой.
На следующий день собрались за столом, время от времени прислушиваясь к слабеющему дыханию у печки. Вдруг меня что-то толкнуло; и я встав, быстро прошел к Митревне и зажег свечи. В тишине покойного дома зазвучали слова отходной.
Последние три её вздоха были долги, глубоки и прощальны. При последнем она испустила дух…
После мы с Алексеем Иванычем и Голубевым вышли за гробом, а женщины остались омывать и одевать покойницу. Вынесли на свет из чулана маленький некрашеный гробик, ожидавший много лет своего часа, и протерев его начисто, постлали в него мягкого сена.
Митревна уже лежала на полу на покрывале, с раскинутыми в стороны руками, как куколка, одетая в чистое неодеванное платьице, в белый платочек и большие новые башмачки.
Её легкое тело осторожно подняли и переложили во гроб, на сушеную траву душистую: ромашку с клевером. Под головой в подушечку положили веточки от икон – с Воскресенья Вербного да Троицына дня.
С вечера до утра читал псалтырь и заупокойные молитвы, менял свечи. Выходил иногда подышать на морозный воздух. Со стены, из деревянных рам, со старых фотографических портретов красивые и спокойные лица отца и матери ласково смотрели на свою дочку, Александру-старшенькую, которая вырастила всех остальных их деток, всех пережила, схоронила, а сегодня и сама умерла…
И читая до утра над Митревной псалтирь, казалось, что стоишь на грани двух миров, и воочию наблюдаешь живую реальность того, что обычно считается призрачным и почти не существующим, и призрачность того, что считают неоспоримо реальным. И еще казалось, что участвуешь в каком-то фрагменте древней, давно знакомой житийной иконы: преставлении святого или положении во гроб. А рано поутру поехал в город заказывать по рабе Божией Александре Дмитревне заочное отпевание.
…Постель с лежанки вынесли, только на гвозде остались висеть осиротевшие вдруг поминальные листочки да одинокая лестовка Митревны…

* * *


- Вот бы так помереть! Всю жизнь молилась, при молитве и померла, - сказала Олимпиада Александровна.


* * *


Тетя Валя зашла к Олимпиаде.
- Мне-то, Липа, что делать? Уезжать?
- Да ты хоть что?! Куда уезжать?! Дом – пустой; живи на здоровье! Нас ведь две старухи в деревне и осталось. Одна я здесь жить не буду – тоже уеду.
Так и жила в опустевшем после Митревны доме тетя Валя до начала лета.
Но потом пришел о. Николай.
- Кто вы здесь? Какой ваш статус?
- Никакой. За Митревной ухаживала…
- Ну, раз старушка умерла, значит вам здесь делать больше нечего, надо полагать. Дом этот – церковный. Попрошу освободить. Приедут реставраторы, здесь будут жить.
Что тут сделаешь?
Присмотрели в Бортникове, в четырех верстах отсюда дом, и решили переехать туда. Договорились с трактором. Когда загрузили свой нехитрый скарб – узлы с бельем, посуду да инструменты, и подсадили тетю Валю в телегу – Олимпиада и Алексей Иваныч заплакали.
Была середина июня, ярко светило солнышко, по небу проплывали редкие тучи; и когда тронулись – вдруг пошел снег: короткий и грустный. Середина июня. Как знак какой – и солнышко светит, и снег идет…
Разумеется, никаких «реставраторов» так и не появилось, да их и в природе не было.

* * *


Участковый Николай Николаевич Боровиков на милицейском уазике возвращался с вызова. …Совсем неподалеку Спас-Верховье… Что-то участились в последнее время кражи из церкви, и все какие-то непонятные и очень уж странные…Раз оказался в этих краях, надо бы заглянуть…
В топкой низинке, при въезде в деревню, ему навстречу выкатила новенькая «нива». Машины встали нос к носу – не разъехаться. За рулем сидела новая староста, которую стало не узнать, а рядом - почтенный седой священник благообразной наружности, оказавшийся ее давним знакомым. В багажнике и на заднем сидении машины лежали штабелями сложенные церковные иконы… Что ими говорилось на этот раз о «реставрации» и «сохранении» - неизвестно; все остались на своих местах… Только иконы в церковь больше никогда не вернулись.

* * *


Последнюю службу в Христорождественскую церковь Спас-Верховья приехал из города служить о. Георгий Эдельштейн, почтенный седой еврей благообразной наружности, с лицом ветхозаветных праведников, будто сошедший с гравюр европейского Ренессанса.
Во время чтения часов он вышел на амвон и тактично извинившись, объявил, что служба состоится... но Причащения не будет… потому что он… э-э…позабыл взять для Литургии служебные просфоры…
Люди растерянно молчали.Тотчас вспомнилось пророчество Старцев о последних временах, когда в великолепно украшенные храмы ходить уже нельзя будет - перестанет в них приноситься Бескровная Жертва, но будет там сборище сатанинское («синагога сатаны», по-гречески).

* * *


Прошел слух, что чудотворную Икону хотят вывезти отсюда.
Народ сразу загудел: «Как так? Со времени явления Божья Матерь нашу церковь не покидала. Даже при большевиках церковь не закрывали, а тут новые попы увезти самовольно Её хотят».
И непонятно было, где решались такие вопросы - о перенесении чудотворного образа с места его явления? Есть ли право голоса у общины, у людей-прихожан?
Приехал благочинный. Объявил, что на епархиальном совете решено икону вывезти: («сохранение», «реставрация»)… Обещал: на праздники Вам и батюшек пришлют, и привозить они Вам икону с собой будут.
Хотелось ему верить, да как-то не верилось. Уж слишком говорливо увещал благочинный, рассыпался словами, а глаза при этом бегали.
Решили икону не отдавать.
Тогда о. Валерий заговорил по-другому.
- Хорошо. Я обязательно приеду служить. На праздник. После службы проведем собрание прихожан и там всё решим. А пока икону увезу «чтобы ничего с ней не случилось».
Доверчивость – свойство русского человека. Не раз и не два она губила людей. Но пред ними на этот раз стоял с в я щ е н н и к. И он дал свое с л о в о.
Ему поверили.

* * *


На праздник Рождества Пресвятой Богородицы на церкви висели замки. Перед её коваными воротами стоял круг обманутых людей, и куда-то внутрь, в пустоту этого круга, растерянно ронялись слова.
- Так что, службы не будет?
- Ведь благочинный сам объявил на сегодня и службу, и собрание…
- Икону увез не спросясь, а теперь показываться боится?..
- Так он, стало быть, …вор… и …трус?
- Ну что уж вы так! Благочинный – тоже человек подневольный…
- Кому подневольный? Он что, не под Богом ходит?
- А почему отец Николай не ездит?
- Он сказал, пока жанка перед ним прилюдно не извинится – он не приедет…
- Эка красна девица! Что за детский сад!
- …А если поговорить нам с матушкой-игуменьей? Сделали бы здесь подворье. Мы бы и прокормили, и дров бы заготовили…
- Ты чего? Станут они! Здесь работать надо. Им легче где-нибудь с кружкой постоять. Да и монастырь какой в центре города, у Владыки под боком… Ансамбль Березка…
- …Ведь сколько же солдат сейчас в плену маются… Да дай только знать, со всей России сюда поедут к Полонской, молиться…
- Никому не нужно…
- А может быть, наоборот: кому-то нужно? Чтоб вымирали русские люди? …Деревнями… ротами… полками?..


* * *


Решили писать письмо Владыке и собирать под ним подписи. В нем люди почтительно просили своего Архиерея обратить внимание на бедственное положение их прихода, на то, что в их храме после смерти о. Евгения, с 1994 года, службы совершались крайне редко, православные жители окрестных деревень остались без духовного окормления, Таинств и треб. Просили вникнуть в их бедственное положение и оказать приходу посильную помощь – назначить сюда священника, вернуть иконы и церковную утварь, и, наконец, возвратить чудотворную икону Смоленской Божией Матери на то место, где Она изволила пребывать со времени Своего явления. Это прошение было выдержано в самом кротком и смиренном духе. Его подписали двести двадцать четыре человека из Гавриловского, Рудина, Углева, Холмеца, Тёбзы, Свозова, Попадьина, Буя, Красного, Костромы, Калуги, Петербурга, и, конечно, самого Спас-Верховья. В эти села и города пришлось в последние десятилетия перебраться родившимся и жившим возле Спаса простым деревенским людям. Все до одного - гавриловские, попадьинские, углевские и свозовские - просили своего Архиерея о помощи родной им церкви.


* * *


Люди терпеливо ждали ответа от Владыки, надеясь, как об этом написали в конце, на его отеческое покровительство и помощь. Им ответили.
Из епархии приехала большая машина и молчаливые люди, как тайная каста жрецов, вынесла из храма всё. Иконы старинные, хоругви, подсвечники, паникадило, облачения, богослужебные книги, и увезли. «На сохранение».
Для нашей церкви, видно, последние времена уже настали.

* * *


Как увезли икону – началась беда.
Сгорел в Путоргине Афанасьич. Сгорело Рудино, Починок, Толстиково. Сгорели в Гавриловском Александровы, Толуёвы, Ивановы.
13 числа, в пятницу,